Шрифт:
– А нам что с матерью делать? — тоскливо спрашивал Богдан. — Утопиться? Он же, гад, мать совсем замучил! Дядя Степан запивает, так с него и взятки гладки, он один, никому ничего не должен, а тут... хоть из дому беги, е-к-л-м-н!
Богдан и верно несколько раз сбегал из дома, ночевал то на чердаках, то под мостом на канале, то в школьной котельной. Робку всегда отправляли на поиски.
Но вот запой у Егора Петровича кончался, и в семье наступали согласие и мир, даже весело становилось, и достаток в доме появлялся — Егор Петрович зарабатывал неплохо, работать любил, слесарь был «золотые руки».
И вообще мужик веселый, заводной. Летом в субботние дни они отправлялись со Степаном Егоровичем на рыбалку и часто брали ребят с собой. Ехали на электричке до станции Трудовая, шли пешком до канала и там располагались. Разбивали палатку, разводили костер, удили рыбу, купались. Эти дни были самыми сказочными в жизни Робки и Володьки Богдана. Рядом с матерыми мужиками они тоже чувствовали себя совсем взрослыми и независимыми. Горел, потрескивал костер, отсветы пламени отражались на лицах, загадочно блестели глаза, и разговоры бывали какими-то особенными, наполненными потаенным смыслом, словно говорилось одно, а подразумевалось нечто другое, более глубокое, сокровенное. И как легко в эти часы мечталось, как вдохновенно мечталось! А в груди рождалась несокрушимая уверенность, что мечты эти непременно сбудутся. Ну, как же могут не сбыться, думал Робка, когда такое черно-бархатное небо с гроздьями голубых мерцающих звезд? Когда в душной, пахучей тьме шевелится и вздыхает вода, когда протяжно и певуче перекликаются гудками пароходы и баржи и огни на них так манят, так зовут…
Похлебают они наваристой обжигающей ухи, попьют чаю с рафинадом вприкуску, и то Степан Егорович, то Егор Петрович начнут рассказывать свои бесконечные байки про войну, в которых было все — и смерть, и кровь, и любовь, и измены, и подлость, и благородство, а ребята завороженно слушали открыв рты. И вот однажды (этот разговор Робка особенно хорошо запомнил) Степан Егорович спросил Егора Петровича:
– Иной раз подумаю, это ж сколько разов меня могли убить на фронте, а вот нет же. Бог уберег…
Слышь, Егор, а ты в Бога-то веришь?
– Да ты что, Степан, сдурел? Я ж член партии, — удивился Егор Петрович.
– Ну, одно другому не мешает... — вздохнул Степан Егорович.
– Как это не мешает? Да я права такого неимею, — возмутился Егор Петрович.
– Ну-у, хватил, «права не имею»... — усмехнулся Степан Егорович. — Водяру хлестать по-черному ты тоже права не имеешь, однако же пьешь до посинения — и ничего, партбилет твой не отсырел, не покоробился.
– Ты не путай божий дар с яичницей, не путай! — обиделся Егор Петрович. — А сам-то ты член партии?
– А как же! В сорок втором вступил, под Псковом.
Заставили…
– Как это заставили? Меня вот никто не заставлял, я добровольно.
– Ну и я добровольно, — опять усмехнулся Степан Егорович. — А все одно — заставили! Собрали утречком весь батальон — какой-то хмырь с тыла приколесил — и говорит, так, мол, и так, товарищи солдаты, сержанты и старшины, по разнарядке должно быть сорок два добровольца. Кто желает вступить во Всесоюзную коммунистическую партию большевиков?
– И ты ручонку сразу поднял? — опередил его вопросом Егор Петрович.
– Поднял, дурак…
– Почему дурак?
– По кочану да по капусте…
– Жалеешь, что ли?
– Да нет, не жалею... — Степан Егорович долго молчал, задумавшись и дымя папиросой. — Только к концу войны, Егор, я стал понимать, что... Бог на свете белом есть…
– Брось, Степан, это у тебя нервишки шалить стали. Заладил: Бог, Бог! Ежели Бог есть, как ты говоришь, то как же тогда, скажи мне, он такую войнищу допустил? Такое невиданное убийство! Разорение!
Степан молчал, дымя папиросой, и Робка напряженно ждал, что же он ответит? При слове «Бог» Робка всегда вспоминал полуразрушенные церкви, а их в Замоскворечье было столько — не сосчитать. Облупившаяся штукатурка, обрушившиеся звонницы, поржавевшие, перекосившиеся ворота. Во всех церквах обычно гнездились какие-то склады, шарашкины конторы, мастерские. Хотя несколько церквей были действующими, и Робка с компанией таких же пацанов ходил на Пасху смотреть крестный ход. Толпы старух в белых платочках с куличами и горящими свечками, пожилые женщины и мужчины. Толпа теснилась у входа в ожидании, когда выйдет священник и станет кропить святой водой куличи. Гаврош подавал сигнал, когда священник появлялся из церкви. Батюшка размахивал кадилом и из чаши, которую нес служка, святил куличи. Десятки рук с узелками тянулись к нему. С другой стороны другой служка нес большой серебряный поднос, на который все бросали деньги — смятые пятерки, десятки и двадцатипятирублевки, сыпали серебряные и медные монеты. Когда Гаврош подавал сигнал, пацаны, пригнувшись, протискивались сквозь плотную толпу и дожидались, когда мимо пройдет служка с подносом — здоровенный чернобородый мужик с огромными ручищами. Попасться такому в руки было страшно. Один за другим пацаны внезапно выныривали из толпы, подпрыгнув, хватали с подноса горсть мятых бумажек, сколько удастся схватить, и тут же ныряли обратно в гущу старух и пожилых женщин. Во всеобщей полуистерической суматохе пацанов мало кто замечал, и только чернобородый громила служка глухо рычал, устрашающе таращил глаза, но ничего больше сделать не мог.
Звенели колокола, песнопения разливались по узкой улице, по многочисленным переулкам. И где-то неподалеку пьяненький инвалид в засаленной офицерской шинели, с деревянной култышкой вместо ноги играл на гармони и пел надтреснутым, хриплым голосом:
Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали, Товарищ, мы едем далеко, Подальше от нашей земли!..– Робка, а ты как думаешь, Бог есть? — раздался насмешливый голос Степана Егоровича.
Робка вздрогнул, очнувшись от воспоминаний, неуверенно пожал плечами:
– Не знаю... В школе говорят, что нету... А бабка говорит, что есть…
– Слушайся бабку, Роба... — Степан Егорович поднялся и заковылял к воде, остановился, глядя в темноту.
– От Степан! — хмыкнул Егор Петрович. — Когда не пьет, еще дурнее становится…
...Что такое наша память? Зачем она вообще дается человеку? Говорят, человечество извлекает уроки из своего прошлого. Именно для этого дается ему память, индивидуальная и всенародная. Да ни черта подобного! Ничего человечество не извлекает из своего прошлого, как, впрочем, и каждый человек в отдельности, если с завидным упорством это самое человечество и каждый отдельный человек повторяют ошибки, пакости и жестокости своих предков. Может быть, память дается для того, чтобы, прожив жизнь, люди могли на склоне лет попытаться вспомнить то немногое хорошее, что было и мимо чего они пробежали в суете и бесконечной погоне за удачей, достатком, положением в обществе. Ведь в любой жизни, даже самой никчемной, самой отвратительной, обязательно было что-то хорошее, настоящее, во имя этого хорошего, пусть совсем малого, крошечного и незаметного в мерзости повседневной жизни Господь и создал человека. Наверное, для того нам Господь и даровал память. А может, для чего-то другого? Но тогда для чего? Чтобы человек перебирал в этой памяти все гадости и подлости, которые совершил? Все ошибки и оплошности и грыз ногти до крови от бессилия что-либо исправить, изменить? Да нет, вряд ли... Многие великие в старости бросаются писать воспоминания о своей жизни, наверное, в надежде, что их жизнь, их ошибки и просчеты, неурядицы и измены себе, любимым женщинам, своим идеалам послужат уроком для потомков. Ну и что, послужили? Потомки читают эти пространные мемуары больше из любопытства: ну-ка, ну-ка, посмотрим, что там нашкодил этот гений и праведник? Узнаем, как он лгал, предавал и подличал! Низменный, животный интерес, одинаковый как у интеллектуалов, так и у простого народа. Впрочем, простой народ и вовсе этих мемуаров не читает, разве что в долгие дни вынужденного безделья, в больнице или в тюрьме. И что же, извлекают потомки хоть какие-то уроки из этих длиннющих мемуаров? Ничего подобного! Даже если говорят, что извлекают, не верьте! Врут! И те, кто пишет эти мемуары, изливая, так сказать, душу для потомков, тоже врут! Странно и необъяснимо другое — зачем эти великие праведники пишут свои воспоминания? Неужели и вправду надеются научить чему-нибудь потомков? Но ведь они-то сами тоже читали подобные мемуары и знали, что их авторы, жившие до них, беззастенчиво врут, не могли они этого не понимать, в чем, в чем, а в уме им не откажешь! Но все-таки зачем пишут? Думается, затем, чтобы хоть таким образом продлить свое пребывание на земле, хотя бы в памяти людей. Как же им страшно, этим великим праведникам, бесследно кануть в вечное безмолвие. Ведь они умные и лучше других понимают, что наша жизнь — всего лишь ослепительная вспышка света между двумя океанами безмолвия и мрака. Они это очень хорошо знают…