Шрифт:
Его замечание не сильно утешало, но я была рада, что они готовы вновь принять меня в свою компанию. Только, как оказалось, они не собирались этого делать. Им просто хотелось узнать подробности, о которых не рассказывали в прессе. Когда же стало ясно, что мне нечем с ними поделиться, у моих друзей очень быстро пропал ко мне интерес.
Мы потеряли дом и распродали все имущество, чтобы заплатить юристам и возместить ущерб пострадавшей. Я больше не могла ходить с друзьями по кафе и ресторанам, и они перестали меня звать. Часто бывало, что они о чем-то шептались между собой, а как только я приближалась к ним где-нибудь в столовой, тут же потихоньку расходились. И они больше не радовались, если я садилась рядом с ними в классе. Мы почти перестали гулять компанией, сначала я списывала это на занятость из-за грядущих экзаменов, но потом оказалось, что они тусуются, просто без меня.
Так я осталась один на один со своими проблемами. За моей спиной перешептывались, когда я шла по школьным коридорам. Передо мной расступались, будто моими неприятностями можно было заразиться. Со мной болтали, но без свидетелей – никто не хотел засветиться возле меня на публике. Примерно в это время Люс начала встречаться с Логаном. Они сблизились, когда их посадили вместе на испанском, чтобы читать диалоги по ролям. Я была потрясена, увидев, как Люс подсаживается к моим бывшим друзьям за обедом, как она шепчется с Логаном под лестницей перед уроком, как запрыгивает на пассажирское сиденье его машины, – меня словно ударили под дых. Я воспринимала это как предательство. Не потому что хотела быть с Логаном – этого я точно не хотела, – а потому что Люс выбрала именно его, их всех, после того как они отвернулись от меня.
В день накануне переезда я застала маму сидящей в халате среди коробок с разным хламом, не имеющим особой ценности, чтобы его можно было продать. Она просматривала старый фотоальбом со снимками меня и Зака в детстве. Мама почти никогда не плакала, поэтому, увидев ее в слезах, я испугалась.
– Мам? – позвала я.
Она вздрогнула от неожиданности. Глаза у нее были красные.
Мне хотелось, чтобы мама сказала, что мы найдем другой дом, что дом там, где твоя семья. Но она промолчала и снова склонилась над фотографией, лежавшей у нее на коленях. На снимке мы были все вчетвером, позировали на фоне нашего дома, стоя на большом камне под деревом и улыбаясь в лучах солнца.
– У нас все будет хорошо, – сказала я, хотя это прозвучало скорее как вопрос.
Мама долго молчала, и я уже решила, что она меня не слышала. Затем она наконец ответила:
– Не уверена.
Фэйрвью – так называлась наша прежняя улица, на которой я выросла. Я знала ее наизусть: каждые ворота, каждую подъездную дорожку и лужайку перед домом, каждый американский флаг, развевающийся на ветру.
Наш дом был ярко-желтого, солнечного цвета, с пятью спальнями и четырьмя ванными комнатами. Со стороны фасада росло старое дерево, на котором висели деревянные качели – они уже были здесь, когда мы въехали. Родители говорили, что, несмотря на множество удобств, их очаровали именно качели. Они создавали впечатление, что это место любили, что тут хорошо – как дома.
Я медленно ехала по улице, и дорога разворачивалась передо мной, словно кинолента воспоминаний. Я не бывала здесь с момента переезда, старательно избегала этих мест. До сих пор помнила, как в последний день все вокруг заполонили репортеры: они перегородили всю улицу своими фургонами, тучей вились вокруг нашей машины, не давая нам проехать, прижимали фотоаппараты к стеклам, пытаясь заглянуть в салон. У меня до сих пор перед глазами стояло мамино лицо. На нем были написаны ужас, стыд, осознание того, во что превратилась наша жизнь.
Приблизившись к дому и подавив в себе желание свернуть на подъездную дорожку, я снизила скорость. Если бы не механическая память, я бы, возможно, его и не узнала и проехала мимо. Новые хозяева выкрасили дом в строгий белый цвет, а двери и жалюзи – в черный. Притормозив, я заглянула за ворота. Нижние окна темнели закрытыми ставнями, вместо цветов перед домом появились аккуратно подстриженные кусты. Но в моей комнате свет горел, и мне было видно, что новые хозяева заменили винтажные обои с бархатцами – они украшали мои стены, сколько я себя помнила, – на нежно-розовые. Чья-то тень скользнула по занавеске. Я прекрасно понимала, что новые жильцы никак не виноваты в нашем отъезде, но все равно воспринимала их как захватчиков. Мне хотелось, чтобы она – эта девчонка, занявшая мою комнату, – выглянула и показала свое лицо, но она так и не подошла к окну. Интересно, знает ли она, кто жил в ее комнате раньше, думала ли обо мне хотя бы иногда?
Я проехала дальше по дороге до ворот, густо увитых плющом. Позвонила в звонок и, когда они открылись, двинулась внутрь, прямо к дому, полностью покрытому гонтом и оттого напоминающему главное здание загородного клуба.
Эмбер в плюшевой, похожей на пижаму куртке, накинутой поверх легкого платья, ждала меня в дверях. У ее ног тявкал бишончик.
Она жестом велела мне припарковаться сбоку от дома, подальше от чужих глаз, и, когда я остановила машину, подошла и скользнула внутрь. Приторный аромат духов наполнил салон машины. Эмбер нервно покосилась на дом.
– У меня всего десять минут, – сообщила она.
Эмбер Гарлин была наследницей многопрофильной мыльной корпорации «Дженкинс», которую основала ее бабушка по материнской линии. Помимо мыла предприятие производило лекарства, детское питание и мази для местного применения. Я сто лет не была у нее дома, но последний раз, когда я заходила, там пахло розами.
Эмбер не была популярной, но и серой мышкой ее не назовешь. Пожалуй, она напоминала знаменитую актрису, которая лишь изредка заглядывала в школу, когда ей становилось совсем уж скучно. Эксцентричная владелица трастового фонда и, наверное, самая богатая ученица школы Святого Франциска, она держалась так, словно была роковой красавицей из детективов сороковых годов и большую часть времени проводила в классах живописи или театрах, беседуя о классике кинематографа.