Шрифт:
– Никто не знает, что теперь будет. – Он постучал карандашом по столу. – Я и сам не понимаю, как мы будем справляться. Но чиновников это не волнует. Сказали сократить расходы и поднять зарплату по стране, а какими методами это все планируется достигать, им все равно.
– И что теперь будет с моей мамой? – У меня все внутренности сжались от страха.
– Ты не волнуйся. – Покачал головой Владимир Всеволодович. Он посмотрел на меня по-отечески тепло, но уверенности в его взгляде не было. – Это случится не сегодня и не завтра. Не выгонят же они на улицу больных, находящихся на ИВЛ [3] ? Так что не думай пока об этом. Придумаем что-нибудь.
3
ИВЛ – аппарат искусственной вентиляции легких.
– Хорошо. Спасибо. – Я встала и на ватных ногах направилась в палату.
В коридоре пахло хлоркой и медикаментами. Кажется, эти запахи уже въелись в стены насквозь. Стоило провести здесь хотя бы полчаса, и твоя одежда, волосы и кожа тоже пропитывались этим тяжелым запахом страданий, боли, надежды и смерти.
Я замерла у входа в палату.
Реальность опустилась на мои плечи тяжелым свинцовым плащом. Все, что медики делали для моей мамы до сегодняшнего дня, безусловнопродлевало ее жизнь, но, к сожалению, ничего не гарантировало. Совершенно. Только в мыльных операх пациенты приходили в себя и тут же начинали улыбаться родным и весело разговаривать. На самом же деле, выживание тех, кто пребывает в коме, составляет менее пятидесяти процентов от числа таких больных. И только лишь десять процентов людей из нее вышедших имеют прочные шансы восстановиться после нее полностью.
Я знала, что, если мама однажды проснется, то может остаться и в вегетативном состоянии – это то, что зовется в народе «овощем». Но и к такому раскладу мы с дядей Костей тоже были готовы. Лишь бы она только жила.
Если честно, сам уход за лежачим больным не был самым тяжелым во всей этой ситуации. Хотя и нужно было постоянно контролировать, чтобы белье под мамой было сухим и чистым. Хоть и приходилось все время тщательно протирать асептиками сгибы ее рук и ног, подмышечные впадины, промежность. А еще менять белье, осторожно переворачивать ее тело с боку на бок или подкладывать специальные валики под локти, пятки и поясницу. Даже кормление или клизмы были не самым тяжким в заботе о моей матери.
Самым страшным было полное отсутствие какой-либо конкретной информации. И в чем-то я даже понимала врачей. С одной стороны они не хотели разглашать всей информации о состоянии больных, с другой просто не были уверены и не знали, что с ними дальше будет. И, наверное, поэтому специально драматизировали события, сильнее сгущали краски – готовили нас к самому плохому.
Поэтому не менее трудным для меня было все время пытаться не терять веру в лучшее. Не отчаиваться. Надеяться, верить. Через силу оставлять всю свою боль за порогом палаты, чтобы маме нести лишь позитив.
И каждый раз, когда отдавала последние деньги на лекарства и прочее необходимое, я понимала, что, кроме надежды, в будущем для реабилитации, возможно, понадобятся и функциональная кровать, и противопролежневый матрас, и стул-туалет, и инвалидная коляска. Много всего. Может быть. Но именно мысли о будущих тратах нагнетали тоску, которая рвала душу на части и рождала все новые сомнения: бросить учебу и найти работу, чтобы иметь возможность оплачивать сиделку, или продолжать обучение с надеждой получить место в хорошей компании с достойной оплатой. Только кому это будет нужно, если не будет ее, мамы?
– Привет. – Улыбаясь сквозь слезы, я вошла в палату.
В комнате с белыми стенами мерно попискивали датчики, шумел аппарат. Мамочка лежала неподвижно, словно находилась в глубоком сне. После чужой вечеринки, на которой я была непрошенным гостем, после вида веселых пьяных ребят, их жестоких игр, глупых споров, их смеха и выпивки это место казалось каким-то другим миром. Настоящим. И от этого более жестоким и злым.
Мне стало стыдно, что от меня все еще пахло мужским парфюмом, адреналином и беззаботностью. Стыдно за то, что я вообще могла думать о парнях, пока она лежала здесь неподвижно и ждала меня. И ужасно совестно за то, что я каждый день разговаривала с ней, читала книги, конспекты, улыбалась, пыталась казаться позитивной, и внушала ей, что все будет хорошо. В то время, как все, что ее ждало, это один из миллиона шанс очнуться и узнать, что больше ничего нет – ни ее мужа, ни скотины, которую пришлось срочно продать, чтобы оплатить лечение, ни уюта в маленьком деревенском доме, который все сильнее приходил в упадок в ее отсутствие, ни порядка в огороде, заросшем за лето высокой травой.
И вместо того, чтобы говорить ей правду, я все это время рассказывала ей о том, как люди по всему свету чудесным образом возвращались из комы, в которой проводили и двенадцать, и двадцать, и тридцать лет. И все потому, что рядом были их родные, у которых тоже ничего, кроме надежды, не оставалось.
Я всё звала, звала ее обратно. Просила проснуться. Но ничего не выходило.
– Отлично выглядишь. – Села на стул рядом с ней.
Не плакать.
Ни в коем случае нельзя показывать своих эмоций. Иначе, ей тоже будет тяжело. А этого никак нельзя допустить – мы только восстановились после пневмонии. Хорошо, что врачи вовремя заметили симптомы и назначили антибиотики. Они сказали, что такое часто бывает у тех, кто находится на аппарате.
– У меня сегодня был ужасный… – прикусила язык. – Ужасно интересный день…
Накрыла ее теплую ладонь своей.
Смотреть на маму было больно. Она и до аварии была худенькой, а теперь и вовсе была похожа на скелет, обтянутый кожей. Мышцы с каждым днем исчезали все больше.
– Я встретила человека. – Мне очень хотелось, чтобы она меня сейчас слышала. До боли сжала губы. – Не понимаю, почему, когда тебе кто-то реально нравится, тебе становится все равно даже на то, что он козел?