Шрифт:
Спала крепко, но вдруг проснулась посреди ночи и заплакала. Все выходило из меня с этими слезами – усталость и страх, обида и злость. Все обиды последних лет, все сомнения, все удары судьбы.
В темной ночи слезы текли черными реками. Я почти физически ощущала, какие они липкие, вязкие, тягучие – как будто вся грязь, весь ил со дна, выходили из меня капля за каплей. А грязи этой накопилось полным-полно – я весила почти сто тонн. Потому и матрас старенькой кровати подо мной провисал почти до пола, сбитый комок простыни больно впивался в бок, комком лежал плед – я не могла ничего сделать, все плакала и плакала. Собственно, мне оставалось только плакать. Я не могла шевелить свинцовыми руками и ногами, не могла поднять головы, и на каждом вдохе грудная клетка поднималась с трудом, как мраморная плита.
Потом слезы стали чище. Даже реки могут очищаться, если в них перестать лить яд. Слезы пахли гарью и горчили, когда попадали на губы, но от черной вязкой гущи осталась только муть. Я смогла сбросить с себя плед, выпутаться из простыни. Мне было легче, но горечь не уходила.
А потом, наконец-то, внутри что-то лопнуло, какая-то колоссальная пружина разжалась, и реки очистились. Вмиг они стали совсем светлыми и холодными. Такими кристальными, что можно было рассмотреть дно. Дно слез, лежащее где-то очень глубоко внутри. Так глубоко внутри, что это, наверное, было уже где-то вне меня. В других измерениях, где, очевидно, могли учитываться все Я – и кем я была, и кем я буду, и даже кем никогда не была и никогда уже не стану.
Реки иссякли, хотя осталась такая сладковатая наплакавшаяся усталость. Когда я вдруг, впервые за много дней, смогла расслабиться, растянуться на постели, как мне хотелось, и даже не бояться сигналов будильника, не слушать их, наплевать на них. Не ждать сна, если он не идет, а просто слушать, как сладко быть уставшей от слез. Не бояться – это очень важно. Не тревожиться. Не смириться еще, но уже не бояться. Переболеть, искупить и так освободиться. Принять.
За окном ничего не видно. Но там, в сырой ночи, стоит мой город. К которому меня приговорили и пригвоздили, как бабочку. С сухими бумажными крылышками, с которых, должно быть, уже и вся пыльца осыпалась. Я просто экспонат паноптикума. Приворожили так крепко, что я даже не уверена, что в мире есть что-то кроме этого города. Наверное, врут, когда пишут в газетах или говорят по телевизору про какие-то другие страны, другие миры – если выехать за город километров на десять, то там будет пустота. Спины слонов, которые стоят на китах, которые лежат на большой черепахе, неспешно ползущей сквозь вечность. Или что там видать? Чешуйчатый бок змеи Уроборос, которая вечно жрет сама себя, и если долго смотреть в одну точку, то через год или чуть раньше можно встретиться с этой змеей глазами. И окаменеть. А может быть, вообще ничего не видно – просто серая туманная мгла, все сгущающаяся и сгущающаяся, пока окончательно не превращается в прочное и очень концентрированное ничто. В лимб.
И вот где-то там есть ничто, а тут, на старенькой кровати, лежу я, запутавшись ногой в простыне. Уже не плачу, но и пока не чувствую, что жива. Мне так долго было тяжело и больно, я так устала, а теперь я стала свободна и не знаю, что делать. Как-то нужно жить. Во что-то верить и чего-то ждать. Любить, работать, мечтать, может быть – построить дом, определенно – посадить дерево, покрасить волосы в черный, потом в рыжий, потом состариться, и никогда не жалеть о том, что что-то было зря и что-то было упущено.
Все мысли сразу и никакой мысли вообще. Кажется, что после всех этих слез осталась не я, а только совсем тоненькая, совсем сухонькая моя оболочка, которая и вовсе может рассыпаться, если ее потрогать пальцем.
Главное, чтобы зима прошла, а с ней все беды. Любая зима. Каждая. И лето – тоже прошло. Любое лето, которое так долго ждешь, но потом не можешь терпеть, потому что дышать нечем и двигаться нет сил. И вот ждешь его, ждешь, потом ненавидишь, когда приходит, а оно потом неизменно уходит, рассасывается. И ты снова ждешь и скучаешь.
Так что пусть это все пройдет и не нужно будет больше ждать и откладывать. Наступит сейчас и сегодня. Летом. И зимой. И вообще – всегда.
Главное, чтобы война закончилась. Лучше всего – сразу во всем мире. И навсегда.
Главное, чтобы дети никогда не оказывались брошены. И женщины – одиноки. И собаки. И коты.
И еще чтобы все было не зря. Еще не знаю, что это – все, но чтобы непременно это было не зря. Вот это вот все.
Аминь, Господи. Аминь!
А за все остальное я буду благодарна. Я буду любить. Жить. И принимать.
Спасибо, Господи!
Отзываясь на мои мысли, на мою молитву, в глубине земли вдруг что-то зашевелилось, заворочалось, выдохнуло тяжело и заныло. Это была ровная, тяжелая, низкая нота, находящая отзыв в кишках, в тонких отростках позвоночника, в черепной коробке. С воем и дребезжанием она стала нарастать, вытягиваясь, становиться выше, пробираясь уже в каждую клетку, каждую альвеолу легких, в митохондрии, в спиральки ДНК. Она резала скальпелем. Город отзывался. Город был жив. Город, часть которого была я, и который был часть меня. Еще один поганый Уроборос.
Какая тошная, какая истеричная, как сирена. Парализовала. Оглушила. Лишила воли. Какая гадкая нота.
Потом она стала вибрировать, вызывая спазм в животе и боль в виске. И когда уже казалось, что это конец, что сейчас вся вселенная лопнет и разлетится горсткой грязи и пыли, нота исчезла. Выдохнула и выдохлась. Треснула в конце раскатом грома и затихла.
Я тут же, в мгновение, все забыла и уснула. И ничего толком не поняла и понять не пыталась. Хотя, возможно, это было самое важное, что со мной случалось. Именно в тот день и в тот миг и именно так началась история, о которой никто не задумывался, о которой почти никто не слышал, которую многие и не заметили. Но которая изменила все.