Шрифт:
– Ты выглядишь хорошо...
– произнес Иван Алексеевич сумеречно.
– Ты отнюдь не проигрываешь на фоне этих стен. На этот счет не беспокойся... Прошу, однако, на минутку перестань об этом... да-да, сейчас об этом не думай, а вот...
– Он не договорил и с новой пристальностью всмотрелся в дочь.
– Ну, что же ты молчишь?
Сашенька, отвернувшись, пожала плечами.
– Думаю, - ответила она как бы с напряженностью, с желанием, чтобы отец сам догадался о том, чего она не договорила или не смела сказать, и больше уже ни о чем не спрашивал ее.
– И о чем же ты думаешь?
– по-своему напрягался Иван Алексеевич. Он словно прорывал завесу, опустившуюся на дочь, и в этом его мучительном труде вдруг возникала цель слишком, страшно приблизиться к Сашеньке и, может быть, даже загнать ее в угол.
– Да все о том же...
– Ну?
– тревожно выкрикнул Иван Алексеевич.
Сашеньку толкнул изнутри порыв смеха. Она странно искривила губы, посмотрела на отца вытаращенными глазами и сказала:
– Так ведь мне того, замуж пора...
Иван Алексеевич закричал и забегал, а очутившись вдруг за спиной у дочери, он поднял ногу и, согнув ее в колене, презрительно, как бы только снисходя до жестокости, погрузил грязную туфлю в округлость Сашенькиного зада, показавшегося ему на этот раз чересчур рельефным, надуманным в своей выпуклости. На его лице изобразилась неутоленная жажда оскорблять и унижать. Затянувшимися пленкой молчания, темного безмолвия глазами он смотрел на вызванные толчком поспешные шаги дочери по влажной траве. Она разламывалась и едва ли не крошилась, а он был крепок и нерушим. Сашенька возгласила что-то встрепенувшимся щенком. Слезы брызнули из ее глаз. Отогнувшись в сторону, как готовый опасть лепесток, она испуганно зарыдала.
Старик опомнился. Выпучив глаза, он хватал дочь за руки и прижимал ее к себе. Ей же казалась ужасной и его внезапная нежность, и она судорожно цеплялась за ствол дерева, ища у него спасения от отца.
– Прости, прости...
– лепетал Иван Алексеевич.
– Я этого не хотел, это вышло случайно...
– Ну как ты мог, папа?
Сашенька говорила сквозь рыдания.
– Я и сам не знаю. Я теперь очень расстроен.
Перестав плакать, она закрыла лицо руками.
– Мне больно...
– Неужто? Я же не сильно, это было всего лишь невольное движение... Ну что мне сделать, Сашенька, что мне сделать, родная, чтобы ты меня простила?
– Очень это обидно для меня, папа. Я взрослая... и не девка какая-нибудь, а ты... Как же это так? Будто в пивной! Еще никто, слышишь, никто не обходился со мной подобным образом, даже друзья, ну, те самые мои сверстники, которых ты презираешь... даже они...
– Это просто приключение, Сашенька.
– Ничего себе приключение! И что же дальше? Что меня ждет после такого?
– снова бредила девушка.
– Что впереди? Ты так и не объяснил мне, папа, в чем смысл жизни. А теперь обязательно, я требую... после того, что ты со мной сделал, ты не имеешь права уклоняться от ответа... Что, и другие будут поступать со мной так же? Я позволю! Я и тебе, папа, не позволяю. Больше не смей!
– Хочешь, я стану перед тобой на колени? Прямо здесь, у этих стен, у этих старинных башен, у этой обители Иосифа...
Он продолжал хватать летавшие в нервных жестах руки дочери, склонялся и целовал их, вдохновенный.
– Хочешь, я на руках понесу тебя домой? До самой Москвы! И уже будет совсем другое... и в монастырь не пойдем... На танцы пойдем. Я пойду с тобой на танцы. Я буду болтать с твоими дружками, с этими недорослями глупыми. Я буду как они!
Сашенька обняла его обеими руками и, откинув назад голову, пытливо смотрела на него.
– Папа, за что ты меня ударил?
– Давай присядем и разберемся, - засуетился Иван Алексеевич.
– Вот здесь, садись, на травке. Да вот, прямо на книжку садись! Книжкой почти что жертвую!
– все неистовей суетился выбитый из колеи отец; в своем неистовстве сделал все, чтобы Сашенька аккуратно и защищено сидела на только что приобретенной, толком не познанной им еще книге. А затем он положил руку на плечо дочери и, глядя на озеро, сказал проникновенно: - Ты не захотела меня понять, и я тебя ударил.
– И только-то?
– Какие же подробности тебе еще нужны?
– Ты любишь меня?
– Люблю, но ударил, и это теперь камнем лежит на моей совести. Я и сам не понимаю, как смог. Не знаю, простишь ли ты меня когда-нибудь. Ты ведь это запомнишь. Может быть, все станет снова обыкновенно, восстановится, а ты все-таки помнить будешь. Я посмотрю на тебя, на твое милое лицо, и ты улыбнешься мне в ответ, но тут-то меня и кольнет: она помнит! Как я буду переносить такую муку, я не знаю, Сашенька. Мне отныне словно и не жить. Что мне делать?