Шрифт:
Теперь его освободили?
Кто?
Тот, что приходил к нему по ночам, присасывался к его мыслям и учил, и учился сам, а потом ушел, потому что был опознан?
А может, его освободила Элис, рассказав историю, которой он поверил, потому что был к тому готов — он поверил бы и в сказку о волшебной принцессе, лишь бы ее рассказала эта женщина, которую он полюбил с первого взгляда: она спала, опутанная множеством проводов, на полу лежало тело убитого ею любовника, Дайсон увидел ее тогда впервые в жизни и полюбил, и все, что он делал потом — и выводы, к которым пришел, — было следствием этого вспыхнувшего, как лесной пожар, чувства.
Не потому ли он так легко принял за чистую монету и россказни доктора Волкова, и все, что говорила о симбиозе Элис?
Но ведь она говорила правду. И доктор Волков не лгал тоже.
И свобода, которую он действительно ощущал в себе, разве не доказательство?
Дайсон выбросил банку в мусоропровод и достал вторую.
Интересно, — подумал он, — когда настанет хаос, утратит ли свободное человечество секрет производства хорошего пива?
Он допил и выбросил вторую банку.
Медведи, — подумал он. Господи, ну и фантазия у Элис и Алекса, и у ее бывшего, которого она…
— Ред, — позвал из спальни тихий голос, будто из сна, который ему всегда хотелось увидеть: женщина зовет его, и он идет к ней, переступая через тела, горы, моря, через себя переступая тоже, идет, идет…
— Иду, — сказал Дайсон. — Тебе что-то приснилось, дорогая?
Он задал вопрос без всякого подвоха, но сразу почувствовал напряжение в голосе Элис.
— Ничего, — сказала она. — Что мне могло присниться?
Дайсон вернулся в спальню и лег, положив ладонь на грудь женщины, а другую — на ее бедро, Элис тихо вздохнула, поцеловала его и спросила:
— А тебе? Неужели тебе что-то снилось?
— Нет, — признался он.
И заснул.
Когда Дайсон погружался в черноту, мелькнула мысль о том, что это — навсегда. Зачем Элис свидетель или, тем более, обвинитель? А зачем свидетель этому… симбиозавру? Дилемма. Как разрешить ее? Проснуться без сновидений. Но проснуться. Хорошо бы все-таки проснуться.
И стать свободным.
2003ПРОСТЫЕ ЧИСЛА
Я не жду от жизни ничего хорошего. Не жду c тех пор, как умерла Софа, меня отправили на заслуженный отдых, а Вадик с семьей уехал в Штаты и поступил работать в престижную, по его словам, компьютерную фирму, где (опять же, по его словам) ценят «русские» мозги, подразумевая под этим мозги скорее советские, старой закваски. Сейчас, конечно, наши тоже кое-чего стоят, но разве сравнить нынешнее образование с тем, когда…
Ну вот. Как только начинаю о чем-то думать, мысль сразу сворачивает на проторенную колею — что это, если не свидетельство старости? С другой стороны, ведь действительно. Не скажу ничего о математике или, скажем, о биологии с химией, но в моей родной астрофизике разве не в семидесятых годах прошлого уже века сложилось поколение, с которым до сих пор считаются на Западе и на работы которого и сейчас можно найти ссылки в самых престижных журналах? Какие имена! Рашид Сюняев, Витя Шварцман, Коля Шакура, а чуть позже Коля Бочкарев, Володя Липунов, Толя Черепащук… Конечно, я понимаю, что никому, кроме профессионалов, эти имена не скажут ничего, но тем, кто хоть что-то понимает в астрофизике…
И опять я не о том. Об астрофизике я не собираюсь говорить ни слова — из науки я ушел… нет, если по-честному, то ушли меня, и, что совсем было не по-человечески, произошло это ровно на седьмой день после смерти Софы. Ко мне пришли коллеги, все такие же… ну, или почти такие же, как я — возраст пенсионный, но кто по своей воле оставит работу, которой посвятил жизнь? — и мы сидели, поминали Софу, говорили о том, какой она была отзывчивой, домовитой и умной. О ее уме вспоминал в тот вечер каждый, даже Анатолий Гаврилович, который Софу терпеть не мог, потому что она всегда говорила ему в лицо ту правду, которую никто, кроме нее, ему не сказал бы. И уже когда собирались расходиться, Анатолий этот Гаврилович поднялся и сообщил, будто не приговор зачитал, а великую радость поведал: мол, дирекция вас очень просит, Петр Романович, учитывая ваш возраст и то, что в последнее время в обсерватории стало плохо со ставками… В общем, пенсия у вас будет хорошая. «Маленькая, но хорошая», — пробормотал я в ответ, вспомнив персонаж рязановского фильма…
Вот тогда время для меня и остановилось. Не биологическое, оно-то, конечно, движется независимо от сознания и только в одну сторону, как река, которую невозможно перегородить плотиной и заставить изменить русло. Я имею в виду собственное психологическое время, которое то течет подобно великой реке Волге, то вдруг останавливается, застывает, как скованный льдом ручей, а бывает, что несется, будто горный поток, подбирая по дороге валуны воспоминаний, или даже, словно цунами, сметает все, оставляя позади груды развалин прошлого — самых страшных развалин на свете, потому что разрушенный бомбой город можно восстановить, а сломанная, уничтоженная жизнь не денется уже никуда…
Нет, положительно, старость — такая болезнь, которая неожиданно приходит и так же неожиданно забывается: сначала ты эту болезнь остро осознаешь, а потом, видимо, не то чтобы привыкаешь, но перестаешь считать болезнью. Это, мол, жизнь, а жизнь не болезнь, хотя и заканчивается всегда летальным исходом…
Вообще-то, я хотел рассказать о человеке, которому, в отличие от меня, не удалось дожить до старости, но почему-то начал рассказ с себя, хотя, по сравнению с покойным Олегом Николаевичем Парицким, я, конечно, личность в истории маленькая. Впрочем, о масштабе личности человека, погибшего на нашем пруду 15 февраля, судят сейчас по-разному: одни говорят, что такого мощного ума земля не рождала лет сто или больше, другие считают, что разговоры о гениальности Парицкого сильно преувеличены, а то, чем он занимался, вообще говоря, ближе не к математике, а к самому что ни на есть научному шарлатанству.