Шрифт:
Он любил женщину, которой просто не существовало до дня их расставания. Второе потрясение он испытал в начале 1904 года. Он получил от Изабеллы письмо, в котором сообщалось, что уже скоро год как она снова замужем и столько времени не говорила ему об этом лишь потому, что боялась его огорчить. Она и теперь касалась этого словно бы походя – письмо было в основном посвящено финансовым проблемам. «Но время залечивает любые раны, и, в конце концов, мы ведь с тобой двоюродные брат и сестра», – писала она. Его раны время, видно, не залечило. С ним случился безумный приступ ревности. Он принялся в бешенстве рвать её письма, жечь фотографии, он носился по дому, выискивая и уничтожая все, что могло напомнить о ней. Ему пришла в голову мысль, что она так долго не сообщала ему о своем браке из боязни потерять алименты, и это ещё усилило его исступление. Алименты он ей, разумеется, платить продолжал, тем более что в бумаге о разводе не предусматривалось прекращение платежей в случае ее второго замужества. Он и ее мужу продолжал помогать после ее смерти: тот оказался полным ничтожеством и проваливался в каждом деле, за которое принимался. Впрочем, Уэллс об этом своем новоявленном вдовом родственничке особенно и не думал. Просто в списке его нахлебников появился еще некий мистер Флауэр-Смит. Человек со смешной фамилией, не более того: «флауэр» по-английски значит цветочек, а «смит» – кузнец. Он понял, что избавился от этого наваждения, лишь несколько лет спустя после ее замужества. Когда выяснилось, что Изабелла все никак не может оправиться после операции аппендицита, они с Джейн тотчас пригласили ее погостить у них в доме. И тут Герберт не без удивления заметил, что Изабелла для него теперь и в самом деле не более чем родственница. Достаточно близкая, со множеством общих воспоминаний, и все же просто родственница. Обстановка семейного дома, в которой они сейчас встретились, помогла понять это особенно отчетливо. Джейн приняла ее по-простому, без всякой натянутости, и Изабелла была от нее в полном восторге. А впрочем, разве и она не держалась с ней достаточно благородно? И притом, если задуматься, – в какой-то мере с самого начала. Она тогда повела себя по совести. Ее мать, умершая два года спустя, не уставала бранить ее за то, что она потеряла столь милого ее сердцу Берти. Сара Уэллс тоже ни на минуту не задумалась над тем, как вел себя ее сын. Все ее негодование было направлено против невестки, которая «упустила мужа». Притом – вступившего на путь преуспеяния. Ей это представлялось обыкновенным проявлением глупости. Если Изабелла себя и корила, то лишь за эгоизм и неспособность его понять. Конечно, вплоть до самого разрыва она оставалась просто девочкой из приличной мещанской семьи. Две её фотографии (одна сделана до замужества, другая в 1900 году, через семь лет после развода; их Уэллс раздобыл потом у родных, чтобы поместить в своей автобиографии) показывают, как она внутренне переменилась за эти годы. Но у неё всегда были возможности духовного роста. И, что главное, она ни тогда, ни после не способна была лгать и хитрить. И первая и вторая жена Уэллса были достойными женщинами. Но Джейн пришлось это доказывать всю жизнь и дорогой ценой. Соединились они при непростых обстоятельствах. Она полюбила его, и этого ей казалось достаточно. Другие смотрели на дело иначе. Едва они поселились в доме 7 на Морнингтон-Плейс, где он заранее снял две комнаты, в дверях возникла миссис Робинс, которая начала слезно умолять дочь вернуться домой. Эта близость – она понимала в таких делах лучше их! – не сулила добра. И у него, и у неё склонность к туберкулезу. Денег в обрез. Да и надежды на будущее не очень-то велики. Нет, совсем не об этом мечтала она для дочери! А все неприличие её поступка! Разве этому учили её дома? В их. уважаемой, всегда придерживавшейся строгих моральных правил пуританской семье? Какой позор! Она горюет о муже, но счастлива, что он не дожил до этого дня! А как она была права, когда возражала против намеренья дочери пойти учиться на биолога. Она знала, чем там занимаются! Миссис Робинс так убивалась, что дочери стало жаль её, и она ненадолго переехала к ней. Но через несколько дней, как ей ни мешали, вернулась к возлюбленному. Потом появилась целая вереница родственников, пытавшихся урезонить коварного соблазнителя. Соблазнитель и его жертва держались стойко. Они боролись за право быть вместе, и это помогало Джейн подавить в себе ощущение того, что он не может забыть Изабеллу. Она с первых же дней училась что-то в себе подавлять. Она верила в него, она жила с ним, она жила ради него. Они сейчас почти ни с кем не встречались. Хозяйка, у которой они поселились вначале, так им сочувствовала и при этом так лезла в их жизнь, что им пришлось переехать в один из соседних домов, на Морнингтон, 12, где хозяйка тоже их опекала, но не мешала им жить по-своему. Недостаток общества они возмещали интересными прогулками по Лондону. Они бродили по городу, не раз заглядывали в зоопарк, но Уэллс отнюдь не видел в этом пустого времяпрепровождения. Он считал, что они «собирают материал». Как некогда Диккенс для своих лондонских «Очерков Боза». Он и в самом деле внимательнейшим образом изучил эту книгу Диккенса. И непрерывно писал. Джейн тем временем готовилась к последним экзаменам на звание бакалавра, которые так никогда и не собралась сдать. К середине лета миссис Робинс примирилась с создавшимся положением, и они даже решили провести лето вместе за городом. Это решение и впрямь напрашивалось само собой: чувствовала себя миссис Робинс плохо, свой лондонский дом она сдала, и жить было негде, да и о здоровье молодых стоило подумать. Они сняли дом в Севеноуксе, но пребывание там оказалось не слишком приятным. Хозяйка порылась однажды в его бумагах, нашла там отношение из суда по бракоразводным делам и, обнаружив, что они отнюдь не муж и жена, принялась их травить. Это было, впрочем, лишь первое испытание. Им пришлось привыкать к тому, что люди, еще вчера желавшие им приятной прогулки, назавтра сухо кивали им или вовсе отворачивались; что из-за забора вдруг слышались оскорбления, а прислуга начинала нагличать. Можно было, конечно, делать вид, будто ни на что не обращаешь внимания, но это требовало душевных сил, которые им, право же, было на что тратить. И через некоторое время после того, как был оформлен развод, они поженились. Теперь все стало на место: они вернулись в число членов общества. Произошло это 27 октября 1895 года. И если бы перед нами сейчас лежал роман XVIII века, где приключения героя, а с ними вместе и вся книга завершаются счастливой женитьбой, здесь можно было бы ставить точку. Но приключения Уэллса, в том числе и те, что принято именовать «любовными», на этом не кончились, хотя брак его и в самом деле можно назвать счастливым – во всяком случае, для него самого. К тому же он был писатель, а значит, даже эту нашу интермедию еще рано завершать счастливым концом. И поэтому читателю придется пока примириться.
…С отступлением, которое, впрочем, вправе пропустить всякий, кто не любит рассказов Уэллса
Уэллс всегда мечтал стать писателем, но первых успехов добился как журналист. В момент, когда страшный Фрэнк Хэррис вспомнил об этом оборванце в цилиндре, этом – если воспользоваться французским выражением – «денди каторги», тот уже сотрудничал в нескольких периодических изданиях и мог пером зарабатывать себе на жизнь. Такие скромные издания, как «Эдьюкейшенл таймс» и «Юниверсити корреспондент», тут не в счет. Они давали возможность набить руку, но отнюдь не завоевать известность. Но мало-помалу стали появляться и другие заказы. Во время же поездки на море в Истборн, закончившейся разрывом с Изабеллой, произошел перелом. И до и после этой поездки Уэллс написал немало научно-популярных очерков и рецензий. Он поработал тогда столь усердно, что вся его литературная продукция подобного рода по сей день до конца не собрана. Но в Истборне он поистине напал на золотую жилу. Однажды он взял почитать в местной библиотеке книгу Барри «Когда человек один» (1888), того самого Джеймса Барри (1860–1937), который прославился пьесой и двумя сказочными повестями о Питере Пэне. Библиотека была платная, за прочтение книги брали два пенса, но в случае с Уэллсом ее владельцы явно 110 продешевили. Роман был из жизни журналистов, и главный его герой, Роррисон, преподнес своему начинающему коллеге совершенно бесценный совет.
Герберт Уэллс
«Вы, новички, – говорил Роррисон, – только и способны излагать свои взгляды на политику и искусство и рассуждать о смысле жизни, причем вам порой даже кажется, что вы сказали что-то оригинальное. А вот редакторам это все ни к чему, потому что и читателям ни к чему… Видите эту трубку? Так вот Симмс поглядел, как я чиню её с помощью сургуча, и через два дня уже выдал статью об этом». Уэллс, прочитав эту отповедь, так и ахнул. Да это ведь про него! Сколько он успел уже порассуждать о смысле жизни и как мало запечатлел на бумаге житейских мелочей, которые, по чести говоря, ему и самому казались не столь уж неважными! Разве не кипел он от возмущения, когда Изабелла обставляла на свой вкус их дом!? А о чем он писал в это время? О пространстве четырех измерений. Нет, поделом ему тогда досталось. Молодец Хэррис! Правильно сделал, что забраковал его статью! Как это сказано? «А вот редакторам это все ни к чему, потому что и читателям ни к чему». Неужели он так глуп, что не сумеет понравиться редакторам и читателям? Первый опыт он предпринял немедленно. На обороте конверта – бумаги в эту минуту под рукой не оказалось – он нацарапал план своего первого очерка, быстренько его написал и отправил в «Пэлл-Мэлл гэзетт». Очерк назывался «Об искусстве проводить время на море». Написан он был в легкой полуюмористической манере, и Уэллс очень точно угадал, куда его отослать. Лондонский газетный рынок он представлял себе довольно отчетливо. Солидный викторианский читатель уходил в прошлое. Новая публика – те, кто получил образование благодаря проведенной в 1871 году школьной реформе, – требовала легкого чтения, и в Лондоне одна за другой стали возникать вечерние газеты, предназначенные как раз для такого читателя. «Пэлл-Мэлл гэзетт» тоже была из их числа, хотя несколько от них отличалась. Американский миллионер У. У. Астор, который незадолго перед тем ее приобрел, хотел сделать ее изданием популярным и вместе с тем престижным и готов был ограничиться сравнительно небольшим тиражом в двенадцать тысяч экземпляров. Надо было, чтобы газета окупалась, большего от нее не требовалось. Редактора Астор, как вскоре выяснилось, выбрал очень правильно. На эту должность он назначил Харри Каста – человека в журналистике совершенно неопытного, но широко образованного, очень приятного и состоявшего в дружбе с несколькими известными писателями и критиками, да и вообще принятого в хорошем кругу, и газета начала процветать. Уэллс сделал не менее точный выбор. Уже со следующей почтой он получил гранки и просьбу прислать ещё что-нибудь в том же роде.
И Уэллс не покладая рук принялся за дело. За короткое время он написал больше тридцати подобных очерков. Темы были самые непохожие. Один из очерков назывался «Ангелы», другой – «Угольное ведерко», а третий – «Об умении фотографироваться», ещё один – «Общая теория постоянной человеческой дискомфортности». Но как ни рознились темы очерков, их все объединяло ненавязчивое чувство юмора и новоприобретенное внимание к мелочам. Уэллс понял наконец, что без этого нет писателя. Начали эти очерки печататься ещё при Изабелле, над ними он продолжал трудиться, и соединившись с мисс Робинс, и скоро среди их героинь появилась некая Ефимия (имя «Джейн» не было ещё тогда изобретено). Но бедная Изабелла однажды все-таки возникла на газетных страницах. Уэллс наградил её именем тетушки Шарлотты, отнес к предшествующему поколению, дал в ее распоряжение приличные средства, и она из скромной и немало по его вине выстрадавшей женщины превратилась в некое социальное явление. Назывался этот очерк «Размышления о дешевизне и тетушка Шарлотта». Возмущение против своего былого жилища вылилось на бумагу во всей полноте. «Кому не известны эти донельзя скучные добротные вещи, скучные, как верные жены, и столь же исполненные самодовольства?.. Наша жизнь была чересчур буднична для подобной обстановки… Утверждение, будто вещи являются принадлежностью нашей жизни, было пустыми словами. Это мы были их принадлежностью, мы заботились о них какое-то время и уходили со сцены». То ли дело японцы! Они знают цену недолговечным и недорогим вещам. «Японцы – истинные апостолы дешевизны. Греки жили, чтобы научить людей красоте, иудеи – нравственности, но вот явились японцы и принялись вдалбливать нам, что человек может быть честным, его жизнь – приятной, а народ великим без домов из песчаника, мраморных каминов и буфетов красного дерева. Порой мне ужасно хотелось, чтобы тетушка Шарлотта пожила среди японцев…» Что поделаешь, Уэллс всегда оставался Уэллсом. Взявшись писать о вещах, он немедленно принялся против них бунтовать. И не только против тех, что остались от старых времен. Против тех, что пришли им на смену, – тоже.
Моррисовские интерьеры отличаются от классических викторианских характером вещей, но отнюдь не их количеством и даже не их основательностью. Но на смену всему этому шел уже новый стиль, горячим сторонником которого Уэллс себя объявил, – «англо-японский», упорно внедряющийся Эдвардом Уильямом Годвином, возлюбленным поразившей его детское воображение Эллен Терри, отцом ее сына Гордона Крэга. Впрочем, знай о нем тетушка Шарлотта, он не вызвал бы у нее ничего кроме возмущения. Конечно, человек такой сомнительной нравственности только и способен создавать эти тонконогие столики белого цвета!.. То, что на месте Изабеллы появилась тетушка Шарлотта, не было, впрочем, простой данью приличиям. Старушка, преданная вещам, из поколения в поколение переживавшим своих владельцев, и правда оказалась для Уэллса неким олицетворением косности. Вещи, которые Уэллс так старательно сейчас учился изображать, теперь сами под его пером учились делаться почти что символами. Ведь, учась у Барри, он всего только на время уступал вкусам публики. В 1901 году в Лондоне издавалось девятнадцать утренних и десять вечерних газет и сотни еженедельных и месячных журналов, причем в своем большинстве они возникли именно в 90-е годы. В журналистике создалась небывалая ситуация – не хватало авторов. И Уэллс сделал из этого должные выводы. Он начал потихоньку ставить свои условия – тем более, что его печатала теперь не одна только «Пэлл-Мэлл гэзетт». Он переделал и пустил в оборот несколько своих старых работ, где речь, фигурально выражаясь, шла все о том же «смысле жизни». А также начал пробиваться «в писатели». Некоторые из юморесок, опубликованных им в те годы, уже граничат с рассказом, а одна из них даже дала название сборнику рассказов Уэллса, забытых при его жизни и опубликованных в 1984 году в преддверии стодвадцатилетия со дня его рождения. Это была короткая, но прочувствованная исповедь человека, который считал свою жизнь загубленной из-за того, что у него слишком большой нос. «И самое трагичное во всем этом – что это комично», – не без оснований заявляет он.
Легко представить себе, какое издевательство учинил бы Уэллс над этим убогим в пору своей зрелости. Ничего подобного в «Человеке с носом» нет. Но во всяком случае в эти годы он понемногу возвращается к рассказу – жанру, который так притягивал его в «Сайенс-скулз-джорнал». И очень скоро заявляет, что для него в литературе неприемлемо. Рассказ «Непонятый художник», который Уэллс опубликовал в 1894 году в «Пэлл-Мэлл гэзетт», – прямой и грубый выпад против сторонников «искусства для искусства». В купе поезда завязывается спор между сторонником Рёскина, утверждающим, что искусство должно приносить пользу и учить морали, и неким тучным мужчиной в черном, смахивающим на провинциального епископа. Тучный мужчина – невероятный наглец и хам, осыпающий оскорблениями всех, кто с ним не согласен, и одновременно – большой эстет. Он – за искусство для избранных. Свои взгляды он не просто отстаивает с большой горячностью – он готов за них пострадать. И уже страдал. Всякий раз, когда он хотел создать шедевр, его прогоняли с работы. Потому что этот художник работает «в самом пластичном жанре» – в кулинарии, и ему чаще, чем кому-либо, приходится сталкиваться с чужими предрассудками. Люди заботятся лишь о своем желудке. Им наплевать на всплески фантазии и на подлинную красоту. Сколько уже его шедевров не оценили! Однажды он, например, замыслил невиданное кушанье из свинины с клубникой под пивным соусом, а ему не позволили подать его на стол, сославшись на причину, неприемлемую для истинного художника: «У нас будет несварение желудка», – заявил ему хозяин. Каково!
«Друг мой, – ответил ему художник-кулинар, – я вам не доктор, я вашим желудком не занимаюсь. Перед вами произведение в японском стиле – причудливое, ни с чем не сравнимое, приводящее в трепет кушанье, и ради него стоит пожертвовать не одним, а десятью желудками». Ну а его ноктюрны в манере Уистлера – разве их кто-нибудь оценил? И прежде чем сойти на своей остановке, повар-эстет произносит некое подобие творческой декларации: «Мои обеды навсегда остаются в памяти. Я не в силах подлаживаться под их вкусы: я повинуюсь лишь творческому порыву. И если мне понадобится придать кушанью запах миндаля, а его не окажется под рукой, я положу вместо него синильную кислоту. Поступайте, как вам подсказывает вдохновение, говорю я, и не заботьтесь о последствиях. Наше дело – создавать прекрасные творения гастрономии, а не ублажать обжор или быть жрецами здоровья». Не следует забывать – это написано в 1894 году, меньше чем через три года после появления сборника Оскара Уайлда «Замыслы» (1891), куда, в частности, вошли «Кисть, перо и отрава», где главной была мысль о несовместимости искусства с моралью. Натуралисты ему, впрочем, тоже не нравились. Никакой альтернативы эстетам он в них не видел, и, когда в апреле 1895 года ему заказали в «Сатерди ревью» рецензию на роман Джорджа Гиссинга «Искупление Евы», он использовал представившуюся возможность для того, чтобы осудить все это направление. «Унылая школа» – так назвал он свою рецензию.
«Неужели вся эта неприятная глазу серость действительно отражает жизнь, пусть даже речь идет о жизни мелкой буржуазии? – писал Уэллс. – Не этот ли дальтонизм мистера Гиссинга придает его роману все достоинства и недостатки фотографии? Я, со своей стороны, не верю, что жизнь какой-либо социальной прослойки исполнена такой же скуки, как его унылый роман. Способность быть счастливым – это прежде всего вопрос темперамента… и я утверждаю, что истинный реализм видит сразу и счастливую и несчастливую стороны жизни». Этим вот истинным реалистом, свободным от эстетского пренебрежения к повседневности и от натуралистического упоения ею, Уэллс и хотел быть. Его высказывания об эстетах и натуралистах исполнены такой озлобленности, что ясно: позиция его была к тому времени уже вполне осознана и четко сформулирована. И отсюда же следовало, что очерками в манере, подсказанной Барри, он не ограничится. Конечно, они были ему нужны – и для того, чтобы пробиться в печать, и просто как писательские экзерсисы. Но в целом он притязал на большее. Жесткие рамки учебной программы только что помешали ему как педагогу. Но то, что не удалось педагогу, может быть, удастся писателю? Первые шаги в этом направлении он как художник сделал в новеллистике. За пределами Англии – прежде всего в Германии и Америке – новеллистика в XIX веке успела достаточно уже развиться.