Шрифт:
Медленно говорю:
— Мы так не договаривались. Я человека своего прикрывать приехал. Ему и заплати сколько договорено. А я ничего у тебя не возьму.
Глаза Рязанцева ничего не выражают, на губах змеится улыбка:
— Вольному воля, — насмешливо произносит он, и тут я подбираюсь — его голос странно изменяется: — Вовчик, положи деньги под футляр.
Громила Вовчик начинает вдруг двигаться неловко, как робот со скверно смазанными суставами. Потом замирает — руки по швам, и тут же изумленно озирается.
— А где же деньги, Вовчик? — вкрадчиво спрашивает Рязанцев.
Громила начинает растерянно хлопать себя по карманам, таращит глаза, хватает ртом воздух. Либо в нем погиб гениальный актер больших и малых театров, либо он правда не понимает, что сделал несколько секунд назад.
— Только что в руках же держал, сукой буду… — растерянно выдыхает Вовчик.
— Ладно, не ссы, Вован. Я пошутил, — без тени улыбки говорит Рязанцев. — Иди погуляй.
Ошалевший Вовчик выскакивает за дверь. Рязанцев переводит взгляд на меня:
— Он бы и нож себе в пузо вогнал, если бы я приказал.
Понимаю, что Рязанцев не просто так говорит — он это уже проверял на практике. Держу морду кирпичом, но радуюсь, что на мне пиджак — не видно, что рубашка прилипла к вспотевшей спине.
— А у тебя есть яйца, Саня, — продолжает Рязанцев. — Зачем тебе эта убогая поисковая контора? Через нее разве что бабки отмывать. А ты мог бы ворочать большими делами. Вместе со мной. У тебя редкий и сильный темный Дар. Почти как у меня. Я знаю, как заставить лохов сделать что угодно. А ты мог бы у них узнавать, что именно они могут сделать. Для нас. Или правда мечтаешь до пенсии искать старушкам потерявшихся котиков?
— Не вижу ничего зашква… то есть недостойного в поиске котиков. А зачем ты используешь такую лексику, Борис Сергеевич? Бабки, ворочать делами, лохи… Ты же был СЕО в бигфарме. Зачем этот закос под братка из девяностых?
Рязанцев криво усмехается:
— Молод ты, Саня. Жизни этой паскудной еще не хлебнул полной чашей. Как говорил один умный римлянин, «времена меняются, и мы меняемся вместе с ними». В СССР мы были комсомольцы-добровольцы, строили коммунизм вперед и с песней. Пришли девяностые — в пацаны подались, чисто конкретно. Настала эпоха стабильности — возглавили концерны и холдинги: новая этика, социальная ответственность, борьба с дискриминацией, вся эта хрень. Вернулись волчьи времена — снова стали волками. А правда всегда одна, Саня: сильный жрет слабых. Ты каким хочешь быть, слабым или сильным?
— Меня вполне устраивает остаться самим собой.
Может, однажды у меня появятся дети; не хочу, чтоб они ехали крышей от ненависти ко мне. Никакие деньги, никакой статус, никакая власть того не стоят. Вслух, конечно, этого не говорю — инстинкт самосохранения бдит.
— Как знаешь, — Рязанцев пожимает плечами. — Насильно мил не будешь. Что же мне с тобой делать, Саня? Денег моих ты не хочешь. В дело со мной войти не хочешь. А в долгу оставаться мне западло. Что мне для тебя сделать, прежде чем отпустить на все четыре стороны?
Собираюсь, как перед прыжком в холодную воду:
— Ты знаешь что-нибудь о свободных от Дара?
Рязанцев несколько долгих секунд смотрит на меня, не мигая, потом с неожиданной для его комплекции легкостью встает из глубокого кресла:
— А поехали. Тут недалеко.
За руль черного Бентли — так вот что у них теперь вместо мерсов — Рязанцев садится сам. Выезжаем в темноту вдвоем. Это слегка успокаивает. Если бы за мой вопрос меня полагалось пристрелить — взял бы своих пацанов.
Рязанцев не выключает дальний свет — проблемы едущих навстречу его не волнуют. Сворачиваем на грунтовку в заросшие высокой травой поля. Напрягаю силу воли, чтобы не лезть с вопросами — так я выдам, что нервничаю.
Едем вдоль мощного кирпичного забора — такой же окружает имение самого Рязанцева. Но здесь ворота распахнуты, створка висит на одной петле. Рязанцев ведет Бентли прямо между створками — ржавое железо скрежещет о бока. Через заброшенный сад подъезжаем к куче обгорелых обломков. В свете фар видно, что от особняка осталось только несколько черных от копоти стен.
— Здесь Безруков жил, — ровным голосом начинает рассказывать Рязанцев. — Серьезный был человек. И у него был сын. С особенными, как тогда говорили, потребностями. Не знаю, то ли аутист, то ли ДЦПшник. За тридцатник парню уже перевалило к Одарению, здоровенный детина, а по уму — все равно что дитя малое. Но беззлобный, не обижал никого, жил себе тихонько — и Бог бы с ним. Какой ему вышел Дар и вышел ли вообще, того никто и понять не мог, а сам он едва говорил. Как был убогим, так и остался. Вот только никакой чужой Дар на него не действовал. Я сам проверял. В первый и последний раз такое встречал: глазами видишь, что перед тобой человек стоит — две руки, две ноги, зенками лупает. А для Дара — пустота, воздействовать не на кого, словно никакого человека и нет.