Вход/Регистрация
Прогулка не будет скучна. Этюды о стихах
вернуться

Рогинский Борис

Шрифт:

Веревки на чердаке

«Ковшом Медведицы отчерпнут…» Роальда Мандельштама

* * *
Ковшом Медведицы отчерпнут,Скатился с неба лунный серп.– Как ярок рог луны ущербной,И как велик ее ущерб!На медных досках тротуаров,Шурша, разлегся лунный шелк,Пятнист, от лунного отвара,От лихорадки лунной – желт.Мой шаг, тяжелый, как раздумьеБезглазых лбов – безлобых лиц,На площадях давил глазуньюИз луж и ламповых яиц.– Лети, луна! Плети свой кокон,Седая вечность – шелкопряд!Пускай темны глазницы окон,И обо мне не говорят!Мороз от ног отщиплет пальцы –Добыча верная в ночах, –Идут! Они – неандертальцы,А я – копье на их плечах.– Идут, идут – отлично спелисьПод шорох туч и ветра свист;– Какая ночь! – Археоптерикс –Не час полуночи навис.Не сны – сырые груды щебня,Где чудом – треск горящих щеп…Пусть ярок рог луны ущербной!Но как велик ее ущерб!

Как известно со времен Жуковского («Отчет о луне»), луна обозначает все, и луну можно сравнить со всем. Не только со щитом варяжским и сыром голландским. Месяц загадку загадывает не одному Раскольникову. Были и другие петербургские безумцы, менее абстрактные и менее опасные, но столь же тревожные. «Опять луна мне яд свой льет» – льет на всю жизнь и почти на все стихи Роальда Мандельштама: «В звенящие ночи не спится. / Луна заливает постель»; «Старинным золотом сверкая, – / Здесь каждый лист – луны кусок»; «И прозелень лунной меди / Растет от сырых ветров»; «Лунный колокол бьет неумолчно, / ‹…› / Что на небо приклеен червонец / Или бронзовый греческий щит»; «Хитрый-хитрый лунный заяц; / Сел и смотрит вниз»; «Трубит октябрь, не умолкая, / В свой лунный рог»; «Луна лелеет кафедралы, / Как кости мамонтов – ледник» (в этих заметках будет много цитат, и все, исключая две, из стихов Роальда Мандельштама). Сам язык поэзии растет из лунного света. Александр Траугот спросил его: «Ну что ты такое пишешь: „Луна издаст тоскливый стон, / Как медный щит центуриона, / Когда в него ударит слон“» – то есть уж перебор с архаичностью и пафосом. В ответ была написана автоэпиграмма:

Ищет лунный человечекНа полу осколкиИскалеченных словечекС прошлогодней елки.

А вот здесь луна – серп. «Отчерпнут» (вариант: «отчеркнут»). «Скатился». Что-то здесь слышится гильотинное. Есть вариант распятия: «Ночь застывала на черных лужах, / Вбитая в небо гвоздем луны». И место действия, скорее всего, Покровка, проспект Маклина, площадь Репина: лунный шелк на досках тротуаров виден в его акварели с трамваем у Аларчина моста («А снизу, где рельсы схлестнулись / И черств площадной каравай, / Сползла с колесованных улиц / Кровавая капля – трамвай»). Под ногами – гастрономическое: «На площадях давил глазунью / Из луж и ламповых яиц». Так реализуется формула «хлеба и зрелищ»: на небесах – казнь, на площадях – еда. Порой наоборот. Не важно, главное – будто натянута бельевая веревка для образов стихотворения. Наверху – луна, «седая вечность», «шорох туч и ветра свист», внизу – «мороз от ног отщиплет пальцы», безглазые лбы и безлобные лица, «спелись».

Но есть и вторая веревка. «– Как ярок рог луны ущербной, / И как велик ее ущерб!» – «Пусть ярок рог луны ущербной! / Но как велик ее ущерб!» (Курсив здесь и далее мой. – Р. К.) От эпического к драматическому, от архаики целого к разорванности современного.

Есть искушение протянуть эти две веревки, как бельевые на чердаке, вдоль всей его лирики: «Ночью шеломами грянутся горы. / Ветры заладят свое, / – Эти бродяги, чердачные воры, / Делят сырое белье». Эпос – драма, высокое – сниженное, пафос – ор, ампир – экспрессионизм. И обратно. «Люблю одиночество флага / В хохочущей глотке небес»; «И ночь обрушится в лицо / Колючей готикой видений – / Картечью битых леденцов»; «Так не крадутся воры – / Звонкий ступает конь! / В небо возносит город / Каменную ладонь, / ‹…› / Вывинтив мясорубкой / В небо – распятый фиг! – / Висельник в медной юбке / Темный хранил язык».

Так вот, луна. Не без китайщины: «На медных досках тротуаров, / Шурша, разлегся лунный шелк, / Пятнист, от лунного отвара, / От лихорадки лунной – желт». Тут и заморские ткани («Как блуждают матовые руки / По шелкам туманных кимоно! / – У луны неведомою мукой / Тело золотистое полно…»), и зелье (опять же «Опять луна мне яд свой льет»), и зараза («Опять Флоренция ждет холеру, / Целует облак плечо луны»).

Появляется лирический герой, точнее, только его походка: «Мой шаг, тяжелый, как раздумье / Безглазых лбов – безлобых лиц». Далеко ходить не надо – да это и невозможно, лирический герой – «хромой зубоскал» – ходил на костылях. Безглазые лбы и безлобные лица – это, похоже, из графических работ его друзей, Александра Арефьева и Шолома Шварца. Но есть тут и иное: он – великан, шагающий по «улице безъязыкой». Да, Роальд Мандельштам – это не только Блок, Брюсов, Сологуб и Гумилев, но в огромной степени и Маяковский. Его влюбленность в улицу и презрение к ней, гигантизм его шага. Никто в моло-дой поэзии этой эпохи мимо него не прошел. Но Роальд Мандельштам замахнулся особенно отважно: уже не пеший великан, а прямо-таки Медный всадник: «Когда изукрасить заливы / Луну принесут облака, / Над миром – таким молчаливым! / – Моя распростерта рука».

И вот этот гигантский, безглазый и безлобый шаг «На площадях давил глазунью / Из луж и ламповых яиц». Жратва, вино и посуда почти всегда под ногами (друзья вспоминают, как поэт отправлял их вниз, в большой мир – сдавать стеклотару и покупать полное, а недоеденные пельмени выкидывал из окна прямо на Канонерскую улицу): «И, листопад принимая / В чаши своих площадей»; «На подy площадей щербатом – / Недожаренный лунный блин»; «Нет, китаец, привычный к вину, / Не откроет его для людей, / Не нарежет лимоном луну / На тарелки ночных площадей!» В этом стихотворении, что характерно, яичница приготовлена не из лунного света, а из электрического. Зрелище – луна, а хлеб (яичница) – электричество. Сказано с презрением. И даже со злостью: «На лестничных маршах / Вдоль красящих стен / – (Приветствуя двери: „Сезам!“) / – Сорву со стены плоскомордую тень, / А лампы – по рыбьим глазам!» И вот вопрос: к кому презрение, на кого злость? Или на что? Поэт и толпа? Судя по рисункам Арефьева и Шварца – и да и нет. Да, полублатные, полумилицейские типы. Борцы, расстрельщики, демагоги – то ли античность, то ли Средневековье, то ли Ленинград сороковых-пятидесятых: «Я зритель ночных беззаконий, / А край, о котором рассказ, / В узорных корзинах балконов / Скрывает созвездия глаз». И рядом – пиры («В луженых глотках застывало / Голубоватым серебром / Колбас расплавленное сало, / Как ломоть стали под ребром. / Пивная медь дымила в кружках, – / Дымясь, горела на столах: / Была нужда – гремела в пушках, / Была нужда – в колоколах»), поединки («Он придет, мой противник неведомый, / – (Взвоет яростный рог в тишине)», мельницы («Может быть, рыцари в битве пали / Или сошли от любви с ума?»). Уголовное, драматическое «сейчас» неотделимо от «сейчас» вечного, эпического. Размыты не только эпохи, но и миры. То, что принято называть внутренним миром, и то, что можно назвать улицей, переливаются друг в друга. И безглазые лица, и отвар, и лихорадка, и лунный серп – это всё и вокруг поэта, и внутри его. В этом как раз его отличие от Маяковского и Гумилева. Его герой никогда не смотрит на себя со стороны, он всегда то меланхолично, то яростно распахнут в мир, а мир через «глазницы окон» – вливается в него.

Зеленым горячечным чадомВливалась в палату луна –И мальчика, спящего рядом,Прозрачно змеившимся ядомНеслышно одела она.

Или не ядом, вином, и уж тут непонятно, чтo куда распахнуто и что во что вливается:

Глазами солнечных зеркалВесь город освещен,И голова моя – бокал,Невыпитый еще.

В этом мире нет ничего мертвого. Душу (или хотя бы тело) обретает не только флора («Мой слабый звон приветствует и плачет. / Меня хранят степные ковыли. / – Я здесь стою! / Я не могу иначе. / Я – колокольчик ветреной земли!»), не только чугунная фауна («Квадрига грифов дремлет на мосту»), не только дома («В дома, замученные астмой, / – Домой, сквозь холод мертвеца»), не только водные магистрали («Бросься, ветер, в глаза каналам, / Сдуй повсюду седую пыль»), но даже и абстрактные меры времени: «Наступил, с перегнившим дыханием, / Вислогубый и потнень-кий час».

Итак, снова о луне. Она, конечно, тоже живая. Птицу видно по полету – она у него летит. И это, кажется, любимое им изобретение, а не случайная метафора: «Как узорная тень балкона / От летящей в окне луны»; «А в окнах моих луна / Летит голубым дельфином». Ее полет измеряет время: «– Бьют часы! / Полет луны шафранной, / Одиноким, сдерживать не нам!» Дальше расхождение: «– Лети, луна! Плети свой кокон, / Седая вечность – шелкопряд!», вариант – «седое время – шелкопряд». Откуда взялся шелкопряд – понятно: «лунный шелк», а вот вечность ли, время ли – похоже, поэту было не так важно. Предметы и грезы у него покорно живут по закону вечного возвращения. «Седая вечность» – сочетание знаменитое. Его прославила Ахматова: «И даже „вечность поседела“, / Как сказано в одной прекрасной книге» («А в книгах я последнюю страницу…», 1943). По одним сведениям, «вечность поседела» было сказано в одной прекрасной книге «Приключения Тома Сойера», а по иным, в другой – «Капитан Фракасс» Готье. И то и другое – литература мальчишеская, скорее во вкусе Гумилева, чем Ахматовой. Вроде бы Гумилев даже называл дилогию Марка Твена «Илиадой» и «Одиссеей» детства. Большое искушение сказать, что не наигравший-ся в индейцев и пиратов из-за войны и болезни Роальд Мандельштам, поклонник Гумилева, относился к ним точно так же. Стихотворения Ахматовой он читать не мог, а вот «Приключения Тома Сойера» и «Капитана Фракасса» не мог, напротив, не читать.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: