Шрифт:
Близким другом Хемингуэя был Джон Дос Пассос, один из самых любимых американских писателей Довлатова после Шервуда Андерсона. Шервуд Андерсон называл себя рассказчиком. Так же называл себя и Довлатов. Позже и Хемингуэй, и Довлатов очень высоко ценили Джойса.
Обоих писателей ввели в официальный поток литературной жизни поэты. Эзра Паунд, под чьим влиянием находился молодой Хемингуэй, знакомя его с литературным агентом Мэдоксом Фордом, рекомендовал его как «тончайшего и блистательного стилиста». Бродский, рекомендуя Довлатова в журнал «Нью-Йоркер», назвал его «замечательным стилистом».
Хемингуэй никогда не учился в университете и никогда не жалел об этом.
Довлатов был отчислен с третьего курса университета и тоже не убивался по этому поводу.
Хемингуэй трансформировал способ самовыражения американцев и англоговорящих людей во всем мире (разумеется, читавших его произведения), и создал «как бы» простую, лаконичную, моментально узнаваемую манеру речи.
Проза Сергея Довлатова прозрачна, лаконична и узнаваема по прочтении первой же фразы.
В 1927 году Дороти Паркер, рецензируя сборник рассказов Хемингуэя «Мужчины без женщин» писала: «Его фразы просты и незамысловаты. Кажется, что нет ничего проще, чем имитировать его стиль. Но посмотрите на молодых писателей, пытающихся подражать Хемингуэю. У них получаются пародии, потому что его стиль неотделим от существа повествования и, в особенности, от морального отношения к происходящему. Его цель была избежать нравоучений и осуждения героев в любой форме».
Не этими ли словами можно характеризовать прозу Довлатова? В своих рассказах он никогда не осуждает героев и скрупулезно выполняет христианскую заповедь «не суди и не судим будешь». Если бы он поступал так же в жизни, цены бы ему не было.
В юности Эрнест Хемингуэй создал свой собственный кодекс чести, основанный на правде и верности, но не сумел следовать ему и не взял высоко поставленную им самим планку честности и благородства. Он совершил в жизни много ошибок, которые сам называл провалами. Он изменял своим принципам, своей религии, своим женам. Только литературе он не изменил ни разу. И когда осознал, что как писатель он не может больше быть равным себе, что он исчерпал себя, — жизнь потеряла смысл. Наступила глубокая депрессия, с которой он не сумел справиться.
Его отец, врач, смертельно заболев, не захотел терпеть долгую и мучительную агонию и покончил с собой. Хемингуэй, страдавший циррозом печени, плохо работавшими почками, литературной и физической импотенцией, боялся, что его болезни не смертельны, и длить свою жизнь не хотел. 2 июля 1961 года он снял со стены свою лучшую английскую двустволку, зарядил оба ствола и снес себе череп.
Довлатов был на тринадцать лет моложе Хемингуэя, когда его настигли почти те же синдромы и по той же причине. И того, и другого разрушил алкоголь. У Хемингуэя в последние годы случился writer’s block. Он убедился, что больше писать не может.
И Довлатов понял, что он исчерпал свои ресурсы. Его полная горечи фраза «у Бога добавки не просят» звучит как приговор. Просто Довлатов покончил с собой другим способом — утопил себя в водке. Он пил, прекрасно зная, что каждый следующий запой может оказаться последним, а впервые о самоубийстве говорил и писал мне за двадцать лет до своей трагической гибели.
Теперь о человеческих качествах: недостатков у Довлатова было миллион, и далеко не последние — злословие и коварство. Следуя заповеди «не суди» в литературе, он пренебрегал этой заповедью в жизни. Он обидел стольких друзей и знакомых, что не только пальцев на руках и ногах не хватит, но и волос на голове недостаточно. Кажется, только Бродского пощадил, и то из страха, что поэту донесут. Конечно, хочется понять, искренне ли он так думал о людях, которых порочил и о которых нес всякие небылицы? Вряд ли. К нему применима поговорка «ради красного словца не пожалеет и отца». И, действительно, отца своего он не пожалел и писал о нем в издевательском тоне, полагая, что это остроумно, метко и непременно рассмешит всех, включая Доната Исааковича. Кроме того, таким странным способом он давал волю своим чувствам, а чувствовал он себя почти всегда несчастным.
Когда я впервые прочла опубликованную переписку Довлатова и Ефимова, я была очень расстроена как фактом ее публикации, так и ее содержанием. Даже читателям, совершенно не знакомым с авторами, ясно, что корреспонденты не совершили по отношению друг к другу ни одной подлости. Они не передали друг друга в руки КГБ, не писали друг на друга доносов в налоговое управление, не увели друг у друга жен, не посягнули на недвижимость друг друга, не украли друг у друга рукописи и серебряные ложки, и не распространяли друг о друге слухов о растлении малолетних. Когда Сережа только возник на литературном горизонте и познакомился с уже известным писателем Ефимовым, Игорь сразу оценил его талант, стал его поклонником, очень поддерживал и помогал ему. Он был верным товарищем, никогда не предал его и не сделал ему ничего плохого. Что же возбудило в Довлатове такую неприязнь, почти ненависть? Ефимов ни в коей мере ее не заслужил.
Но вот прошло три года со времени публикации той книги, страсти улеглись, и теперь я думаю, что этот «эпистолярный роман» окажется полезным для понимания Сережиной внутренней трагедии. Последнее его письмо, завершающее опубликованную переписку, приоткрывает завесу над истинными причинами этой трагедии. Сережа находился в глубокой депрессии, усиленной периодическими запоями. Его мучило, что он так и не стал американским писателем.
Десять опубликованных в «Нью-Йоркере» рассказов были бы пределом мечтаний для любого американского автора. Они ласкали довлатовское эго, позволяя свысока относиться к тем, кто этой чести не удостоился.
Показать пренебрежительное отношение к Ефимову ему казалось особенно приятным. Довлатов почтительно относился к Игорю в юности, когда Ефимов ему покровительствовал. А в Америке Довлатов оказался успешнее, и он поспешил дать Игорю об этом знать. Благодарность — чувство сложное, далеко не всем удается его испытывать в течение долгих лет.
Но боюсь, что самой главной причиной депрессии Довлатова был страх потери воображения, прозрачности стиля, высокого дара слова и блеска шуток. Последнее письмо Сергея в «эпистолярном романе» полно такого отчаяния и свидетельствует о таком аде в душе, что я, перечитывая его, плакала. И, хотя это письмо звучит как реквием самому себе, но и в нем, зная Сережу, я вижу некоторую игру и кокетство (пусть простят меня читатели за ложку дегтя в бочке меда, иначе говоря, за каплю скептицизма в море любви к нашему герою).