Шрифт:
Только вот все оно забылось, когда толпу людей, машины скорой, пожарников и гаишников я увидела.
Пошла, ощущая странный гул в голове, к ним.
К ближайшей скорой, у раскрытых дверей которой парень стоял. И ушедшего в академ Лёху из пятнадцатой я в нём узнала заторможенно. Он писал что-то быстро в своей документации, в карте, под которую папка была подложена, навесу.
— Где Измайлов?
— Алина?
Он удивился.
А я, извинившись потом, толкнула его.
— Глеб где?
Раз.
И ещё раз.
— Я вас спрашиваю, Глеб где?!
— Тут я, здесь. Что, волновалась? — его голос раздался за спиной.
Он едва стоял на ногах, качался. Перепачканный в крови и сажи, с рассеченной и наспех заклеенной бровью, с перемотанной головой Измайлов стоял и высокомерно гнул свои когда-то идеальные, а теперь подпаленные брови.
Вопрошал ехидно.
И оборачиваться пришлось, кривя губы в ответной презрительной усмешке, протягивать ядовито:
— Радоваться только начала, а ты обломал.
Последнее я выдохнула практически в губы, и его по груди ударила куда сильнее, яростнее, вымещая весь страх, всю злость.
— Гад! Я даже платье чёрное выбрать не успела. Ненавижу! И некролог не сочинила. Измайлов, я тебя ненавижу!!! Ты… ты скотина!
И сволочь редкая.
Просто редкостная сволочь, которая к себе меня резко дёрнула, соединила нас окончательно. И за затылок, прижимая к куртке, он меня удержал, сжал, сгребая в кулак, волосы и едва слышно выдохнул:
— И я тебя терплю, Калина дуристая…
[1] Amor tussisque non celantur (лат.) — любовь и кашель не скроешь.
[2] Beaujolais Nouveau est arrive! (фр.) — Божоле нуво прибыло!
1 час 42 минуты до…
— Ты сегодня задумчивая, — Гарин говорит негромко.
Выносит приговор, когда одни мы остаемся.
Уходят остальные, уезжают в загс, а мы вот задерживаемся. Продолжаем стоять на последнем мосту, который аркой и радугой. Чередуются цвета досок, повторяя всем известное про охотника и фазана.
Только яркость свою после всех дождей они потеряли.
— Неправильно, да? — я спрашиваю опять же задумчиво.
Не нахожу ничего умнее.
Или лучше.
Разве что багряный лист клёна, который к мокрым доскам прилип. Не потускнел в отличие от всего мира. Когда-то, в другой жизни, мы ездили с мамой сюда же, собирали такие вот листья для гербария и школьных поделок Женьки.
Ездили мы после маминой работы.
Почти через половину города, а потому красивые листья и клёнов, и редких деревьев мы искали при свете первых фонарей и через дорогу в дендрарии. И это запомнилось куда лучше, чем собственное первое сентября первого класса.
— Не знаю, — Гарин отвечает не сразу, пожимает плечами. — Я уже не знаю, что правильно, Алин.
Он облокачивается на перила моста.
И это тоже неправильно.
Марается костюм, который Гарину так идет. И счастье кто-то из прохожих такой красивой паре как мы уже не раз пожелал.
— Я… — я пытаюсь начать.
Ответить хоть что-то, вот только не придумывается.
Ничего.
— Ты можешь уйти, — пачку сигарет он вытаскивает неспешно, говорит мне неторопливо, но так отчётливо, что… доходит. — Я скажу всем… придумаю что-нибудь. А ты придумаешь и что-нибудь скажешь своему Измайлову.
— Он не мой.
— Но ты ведь хочешь? — Гарин хмыкает невесело.
Высекает, не поджигая сигарету, раз за разом огонь.
На который я смотрю, но вижу другой. Тот, что позавчера-вчера ночью был. Он сжёг, как я думала, все… не воспоминания даже, а боль.
Радость.
Все чувства и эмоции, которые внутри шесть лет то ярко вспыхивали, то тлели. Не исчезали совсем, как бы обидно или больно из-за Измайлова мне не было. Меня не отпускало, не выдиралось из сердца и души, пусть сто тысяч раз я себе и обещала его забыть.
— Я… не знаю.
В позапрошлую ночь, смотря на летящие к небу искры, я знала. Я поверила, что от любви, как от чумы, огонь исцелил. Он уничтожил в пляшущих языках пламени всё, не осталось никакой больше любви.
Или и не было её никогда?
Вдруг, вдруг существовала только… дружба, привычка, влюбленность или даже шутка, в которую я сама поверила. Мы столько раз шутили и повторяли, что Измайлов — мой муж. Мы столько раз говорили, что я сама себе всё надумала.
Ошиблась и запуталась.