Шрифт:
До сих пор Валериану приходится рассказывать ссыльным об этом позорном случае: мол, лично знаком. Чаи распивали, о политике говорили. В старые времена офицер, совершивший подобный поступок, добровольно или по принуждению бывших товарищей пускал себе пулю в лоб. Честь!
Куйбышеву, воспитаннику кадетского корпуса, где настойчиво прививали понятие о чести — пусть даже ложное, — поступок Каменева казался прямо-таки чудовищным. И этот странный человек конечно же считает себя правым на сто процентов: а как же могло быть по-другому? Не ехать же бедной жене с ее хрупким здоровьем в проклятую Сибирь?! Логика: Стяжкиной можно, жене Свердлова можно, а жене Каменева Раечке нельзя. И говорят, этот аргумент Каменев всерьез приводит в свое оправдание: очень любит жену.
— Я занимаюсь революцией, это моя профессия. Но при чем здесь моя жена, которая ничего не смыслит в политике?
— А жены декабристов?
— Они плохо знали своих мужей и ехали за ними в ссылку из-за религиозного фанатизма. Моя жена — атеистка.
Эта непонятная фигура все время вилась возле Ильича. Но Каменев отдельно не существовал, его всегда упоминали на пару с Зиновьевым: Каменев и Зиновьев.
Валериан заметил одну странную особенность. Враги Ленина, выступая против него, каждый раз объединялись в пары, словно сознавая свою неполноценность перед этим-гигантом революции: Мартов — Аксельрод, Мартов — Дан, Мартов — Троцкий, Парвус — Троцкий, Зиновьев — Каменев, Бухарин — Пятаков. То они выступают как соавторы с клеветнической брошюркой против ленинцев, то пишут хвалебные предисловия к брошюркам друг друга.
Особенно жаркие схватки случались у Валериана с меньшевиками и бундовцами, когда разговор заходил о статье Ленина «О национальной гордости великороссов».
Некто Ипатий Млечин, тоже журналист, во время споров прямо-таки приходил в неистовство.
— О какой национальной гордости вы говорите?! — кричал он. — Это же чистейшей воды великодержавный шовинизм. Немцы на нас наседают со всех сторон — и извне и изнутри, а мы говорим о национальной гордости великороссов. Нет ее и не может быть! А на тех, кто пытается бороться с немецким засилием в нашей армии, при дворе смотрят как на врагов династии. И почему, собственно, нужно гордиться своей принадлежностью к тому или иному народу? Не все ли равно, к какому народу принадлежать? Для революционера это не должно иметь значения, иначе разговор об интернационализме — пустой звук.
— А мне не все равно, к какому народу принадлежать, — отвечал Куйбышев.
— Почему?
— Я люблю свой язык, свою родину.
— Ну и что же? Вы могли бы родиться, скажем, немцем, и тогда любили бы не русский, а немецкий и свою германскую родину считали бы прекрасной. В чем разница? Или русским быть лучше, нежели немцем?
— Для кого как. Каждый любит свою родину и свой язык. Я родился русским и не могу представить себя ни немцем, ни французом, не могу присвоить себе традиции чужого народа, жить ими. Мы корнями уходим в нашу русскую историю, в наши революционные традиции, и я горжусь принадлежностью к племени великороссов, потому что они ближе всех сейчас к революции и им суждено сотворить то, чего еще не было в истории.
— Мистика!
— Ну, не такая уж мистика.
— Милюков и Родзянко тоже орут об отечестве.
— О своем помещичье-буржуазном отечестве, стараются выдать царскую Россию за отечество всех в ней проживающих.
— А разве есть другая Россия, не помещичье-буржуазная?
— Пока нет, но скоро будет: Россия социалистическая. Мы ведь беспрестанно боремся за это свое отечество: не на фронтах, а здесь, внутри страны. Враг, который не пускает нас в наше отечество, — самодержавие, помещики, капиталисты. Вот потому мы и хотим поражения царского правительства в войне: оно к нашему рабоче-крестьянскому отечеству никакого отношения не имеет. Долой самодержавие!
— Выходит, кайзер — ваш союзник в борьбе с русским царем?
— Ну положим, кайзер не кричит: «Долой самодержавие!» Цари и кайзеры, если они даже дерутся друг с другом, всегда остаются союзниками. Для них народы — наподобие бойцовых петухов. Сидят цари у себя в ставках, покуривают дорогие папиросы и наблюдают, как эти самые бойцовые петухи рвут друг друга шторами. Кровь, перья. Весело. Цари помирятся, поделят земли, а мертвые не вернутся. Дрались, а за что — так и не поняли, и умерли, оставив сирот. А мы всех этих царей и кайзеров за шиворот: вот вам и гражданская война! А там, глядишь, и в Германии, и повсюду нашему примеру последуют.
Млечин спохватился, понял: не его старается убедить Куйбышев, а тех, кто собрался их послушать. Млечина не переубедить. Да и не интересно ему великорусского мужика превращать в демократа. Зачем? У Млечина на пальце колечко с искусно выточенной из камня виноградной гроздью. Своеобразный масонский знак. Единомышленники узнают друг друга по этому кольцу. Свою принадлежность к некоему сообществу Ипатий и не скрывает.
— Это мой паспорт в любой стране, — говорит он, любуясь металлическим кольцом и каменной гроздью винограда.
— А кто вы такие, если не тайна?
— Никакой тайны нет: мы ревнители грядущего дня.
— Как это понимать? Религия?
— Почти что. Мы стоим над классовой борьбой.
— Отрицаете ее?
— Ни в коем случае! Наоборот: мы стараемся разжигать ее всеми способами.
— Тогда я ничего не понимаю.
— Все очень просто. Вы считаете, как написано в вашем коммунистическом манифесте, что история человечества — это история борьбы классов. А мы на все смотрим несколько по-иному. Когда человечество изнурит себя классовой борьбой, гражданскими войнами, революциями, войнами национальными, которые придут на смену классовым, — выдохнется, одним словом, вот тогда мы продиктуем ему свои условия.