Шрифт:
Кто же выучил его такой походке? Сам дьявол! Мужчины в большинстве своем, да и женщины, крадутся сквозь жизнь, как воры. Кто внушил им это чувство, из-за которого они кажутся себе такими ничтожествами, такими червями? Неужто они никогда не прекращают марать самих себя склизкими обвинениями — и если так, что же заставляет их так поступать? Старик на проселочной дороге, моряк, шагающий по улице, боксер-негр, которого он однажды увидал за рулем авто, игрок на скачках в одном южном городке — в чересчур броском клетчатом жилете тот прохаживался перед трибуной, заполненной публикой, или та актриса — раз он видел, как она выходила из театра со служебного входа, — они, должно быть, плюют на всех и вся и вышагивают подобно королям.
Что внушило этим мужчинам и женщинам такое уважение к самим себе? Ясно, что все дело — именно в уважении к себе. Наверное, им незнакомо чувство вины и стыда, снедавшее стройную девушку, на которой он однажды женился, и грузную бессловесную женщину, которая теперь так неказисто развалилась на полу у него под ногами. Представь себе такого человека, представь, с какими словами он обращается к самому себе: «Ну вот он я, видишь, вот он я на свете. У меня вот это самое тело, долговязое ли, коренастое ли, вот эти самые волосы, каштановые или русые. Глаза у меня этого самого, а не другого цвета. Я ем, я сплю по ночам. Всю жизнь мне предстоит проторчать среди людей вот в этом самом теле, моем теле. И что же, ползать мне перед ними или вышагивать гордо, подобно королю? Ненавидеть собственное тело, бояться его, этого дома, в котором мне суждено обитать, — или относиться к нему с почтением и заботиться о нем? Черт возьми! Какие тут могут быть вопросы? Я приму жизнь такой, какова она есть. Птицы будут петь для меня, земля по весне вспыхнет зеленью для меня, вишня расцветет в саду для меня».
Джону Уэбстеру представилась фантастическая картина: человек из его фантазий входит в комнату. Он прикрывает за собой дверь. На каминной полке в ряд горят свечи. Человек открывает шкатулку и достает серебряный венец. Вот он тихонько смеется и водружает венец себе на голову. «Я короную себя, теперь я человек», — говорит он.
Это было изумительно. Вот ты в комнате, смотришь на женщину, которая некогда была твоей женой, и вот-вот ты отправишься в путешествие и уж больше никогда ее не увидишь. Как нежданно ослепляет тебя эта пелена мыслей. Повсюду резвятся твои фантазии. Кажется, часами стоишь как истукан и думаешь о своем, а на деле прошло всего несколько секунд с того момента, как голос жены, окликнувшей его этим «не надо», прервал его собственный голос, рассказывавший историю самого обыкновенного несчастливого брака.
Теперь нужно было не забывать о дочери. Лучше всего сейчас вывести ее из комнаты совсем. Она движется к двери в свою комнату, еще минута — и она уйдет. Он отвернулся от мучнисто-бледной женщины на полу и посмотрел на свою дочь. Теперь его тело было стиснуто между телами двух женщин. Они не могли друг друга видеть.
Эта история о браке, которую он не закончил и не сможет закончить сейчас — в свое время дочь поймет, каким должен быть ее неизбежный конец.
Вот о чем надо сейчас подумать. Дочь покидает его. Может быть, он никогда больше ее не увидит. Ты вечно читаешь жизнь по ролям, превращаешь ее в пьесу, сгущаешь краски. Это неизбежно. Каждый день твоей жизни — цепочка маленьких драм, и самому себе ты всегда отводишь ключевую роль в представлении. Ужасно досадно забывать слова, оставаться за кулисами, когда тебе подают реплику. Рим горел, а Нерон играл на лире. Он позабыл, какую роль себе отвел, и дергал за струны для того только, чтобы себя не выдать. Может статься, потом он собирался произнести обычную для политика речь о городе, возродившемся из пепла.
Во имя всех святых! Неужели дочь спокойно выйдет из комнаты и даже не обернется на пороге? Что еще он мог бы ей сказать? Да, пожалуй, он был взвинчен, он был опечален.
Дочь стояла у двери, ведущей в ее комнату, и смотрела на него, и было в ней какое-то явственное, почти подлинное безумие, в котором весь вечер пребывал и он сам. Он заразил ее чем-то своим. В конечном счете здесь произошло то, чего он желал: истинная свадьба. Теперь, когда этот вечер миновал, молодая женщина никогда не сможет быть тем, чем она была бы, не случись этого вечера. Теперь он знал, чего для нее хочет. Те люди, чьи образы только что являлись ему в воображении, завсегдатай ипподрома, старик на дороге, матрос на пристани, — было нечто, чем они завладели, и он хотел, чтобы она владела этим тоже.
Теперь он уезжает с Натали, со своей собственной женщиной, и никогда больше не увидит дочь. По существу, она ведь была еще совсем юной девушкой. Вся женственность простиралась перед ней.
«Я проклят. Я самый настоящий псих», — думал он. Внезапно его охватило смехотворное желание пропеть дурацкий мотивчик, зазвучавший только что у него в голове.
Дили-дили-дило, Дили-дили-дило, Костяное дерево костей нам уродило, Дили-дили-дило.И вот его пальцы, шарившие по карманам, нащупали тот предмет, который он, сам того не сознавая, искал. Он почти судорожно ухватился за него и двинулся к дочери, зажав вещицу между большим пальцем и указательным.
В тот день, когда он впервые набрел на дорогу, ведущую в дом Натали, в ту минуту, когда он уже почти выбросил это из головы, — в тот день после обеда он нашел маленьким яркий камень на железнодорожных путях рядом со своей фабрикой.
Когда пытаешься проложить себе путь через слишком запутанные тернии мысли — заблудишься как пить дать. Идешь по какой-нибудь темной пустынной тропе, а потом как испугаешься — и вот уже то ли сбит с толку, то ли готов стоять на своем, все сразу. Тебе есть чем заняться, но ты ничего не можешь делать. Например, в самую важную минуту жизни возьмешь и пустишь все коту под хвост, затянув дурацкую песенку. Остальные только руками разведут. «Как есть псих», — скажут они, как будто такие слова хоть когда-нибудь хоть что-нибудь значили.
Что ж, когда-то давно он уже был таким, как сейчас, в эту минуту. Он тогда слишком много думал, и это его огорчало. Дверь дома Натали была распахнута, а он все боялся войти. Он ведь хотел от нее сбежать, убраться в другой город, напиться, написать ей письмо и в письме попросить, чтоб она уехала куда-нибудь, где он больше никогда ее не увидит. Он воображал тогда, что предпочитает идти в темноте и одиночестве, идти дорогой отговорок в тронный зал бога по имени Смерть.
И в ту минуту, когда все это решалось в нем, взгляд его поймал отблеск маленького зеленого камня среди серых бессмысленных камней в гравии железнодорожного полотна. Уже подступал вечер, и маленький камень вбирал в себя солнечные лучи и отражал их.