Шрифт:
Но если сотрудничество так и не стало нормой, как же обстояли дела с другим видом предательства, на сей раз направленным против собственной стороны, — то есть с дезертирством? Несмотря на мифы о толпах дезертиров, бродивших по нейтральной полосе, на практике дезертирства на Западном фронте — с любой из сторон — было сравнительно мало. Конечно, в начале войны попавшие в армию — в любую из армий — крестьяне нередко старались оказаться дома во время сбора урожая, а в конце войны обрушился германский моральный дух. К ноябрю 1917 года до 10 % бойцов дезертировали, когда их перевозили по железной дороге, что стало намного проще делать после того, как Россия потерпела поражение. К лету 1918 года до 20 % личного состава частей, направлявшихся в группу армий принца Рупрехта, исчезали по дороге{1757}. Однако в течение большей части войны уровень дезертирства был настолько низок, что оно не сказывалось на боевой эффективности. Так, в британской армии за дезертирство было расстреляно всего 266 человек{1758}. С 1914 по 1917 год в среднем 15 745 французских солдат в год объявлялись находящимися в самовольной отлучке, однако по большей части эти люди, скорее всего, просто опаздывали вернуться из отпуска, а не дезертировали{1759}. В австро-венгерской армии дезертиров тоже было не так много, как можно было ожидать, учитывая высокий процент славян в ее рядах. Этнически однородные итальянцы были лишь немногим менее склонны сбегать из армии — особенно это касалось выходцев с юга Италии, для которых офицеры-северяне были почти столь же чужими, как противник. До самых последних этапов войны в больших количествах дезертировали в основном русские, особенно когда предчувствовали скорое наступление. При этом сотнями тысяч — и даже миллионами — они стали дезертировать только ближе к концу 1917 года{1760}.
Мятежей также было мало, и происходили они редко. Бунт 49 французских дивизий летом 1917 года{1761} и произошедшие тем же летом бунты меньшего масштаба в саксонских и вюртембергских частях показательны именно как примеры, подтверждающие правило, и правило это гласит, что беспорядков на Западном фронте было на удивление мало{1762}. При этом даже французские бунты, несмотря на опасения Верховного командования, не носили революционного характера. По сути, они лишь отражали разочарование пуалю в новом главнокомандующем генерале Нивеле. Готовности позволить Германии выиграть войну их участники явно не проявляли. Впрочем, нежелание 30 или 40 тысяч человек повиноваться приказам в критический период войны было, безусловно, серьезным фактором. Однако в британской армии ничего подобного не происходило. Единственный значительный бунт произошел в сентябре 1917 года, на печально известной базе в Этапле. В нем участвовали бойцы 51-й (Хайлендской) дивизии, Нортумберлендские фузилеры и австралийцы, и направлен он был в первую очередь против военной полиции, которая застрелила армейского капрала-ветерана за попытку перейти мост, ведущий в соседний город{1763}. Максимум британские солдаты из рабочего класса, недовольные тем, как с ними обращались, прибегали — в тылу — к тем же формам протеста, что и в мирное время. В 1916 году в некоторых подразделениях 25-й дивизии прошли массовые митинги против плохих жилищных условий{1764}. Совет рабочих и солдат, созданный в Танбридж-Уэллсе в июне 1917 года, формулировал свои требования в точности как забастовочный комитет: он требовал поднимать плату в соответствии с ростом цен на продовольствие и не использовать солдат в качестве штрейкбрейхеров на невоенных работах{1765}. Типично для Великобритании, что ближе к концу войны приказы, которым чаще всего не повиновались солдаты, были приказами о расформировании старых частей и формировании новых{1766}. При этом во время Третьей битвы на Ипре, когда сражаться приходилось при крайне скверном соотношении сил, моральный дух британских солдат оставался “поразительно высоким”. Командующий 5-й армией генерал Хьюберт Гоф писал: “Наши рядовые солдаты… знали только, что сражаться им приходится в практически невыносимых условиях и что смерть грозит им со всех сторон — сверху, сбоку, снизу… Просто удивительно, что эти люди могли выдержать такое невероятное напряжение”{1767}. С учетом того, что речь идет о людях из страны с наименьшим опытом массового призыва, он был прав.
Кнуты
Так почему же люди продолжали сражаться? Может быть, их просто заставляли это делать? Бесспорно, война намного увеличила возможности государственного принуждения. Заметная часть возросших в период с 1914 по 1918 год государственных расходов ушла на новые административные структуры, дававшие работу сотням тысяч человек: в их задачи входило принуждать сограждан сражаться. Это расширение бюрократии началось еще до войны и затронуло не только государственный сектор, но и сферу бизнеса и общественных объединений: уровень организованности в 1914 году был беспрецедентным. В огромных промышленных концернах, где работали десятки тысяч людей, были собственные управленческие структуры. Не стоит забывать и о профсоюзах, охватывавших множество работников. Все эти конторы активно помогали в организации массовой бойни.
Более того, можно предположить, что британская армия жестче применяла силовые методы для поддержания военной дисциплины, чем те армии, которые в итоге развалились. Члены Братства противников воинской повинности, отказывавшиеся работать на войну, едва не были казнены военными властями, а из 1540 пацифистов, приговоренных к двум годам принудительных работ, 71 умер из-за дурного обращения {1768} . Как известно, приговорены к смерти за дезертирство, трусость, мятеж и другие преступления были 3080 британских солдат, из которых 346 несчастных действительно были казнены. Это больше, чем у французов, и примерно в семь раз превышает количество казненных у немцев — хотя, например, итальянцы расстреляли в два раза больше собственных солдат {1769} . Списки расстрелянных зачитывались на смотрах pour encourager les autres [47] : Джорджа Коппарда это шокировало, но впечатлило. Макса Плаумана почти так же поразил вид человека, привязанного с раскинутыми руками и ногами к колесу. Это наказание, возникшее во времена Веллингтона, сохранялось в британской армии до 1923 года {1770} . К 1918 году на 291 британского солдата приходился один военный полицейский, хотя в начале войны соотношение составляло 3306 к одному {1771} . В британской армии также был более высокий процент офицеров, чем в германской: их было 25 на батальон, а не 8 или 9, как у немцев {1772} . С учетом отсутствия у подавляющего большинства британских солдат армейского опыта, следует признать, что британская армия была необычайно дисциплинированной организацией. На деле, как мы видели, она насаждала намного более высокий уровень слепого повиновения, чем германская {1773} . Джон Люси вспоминает, как человек, раненный в голову, просил позволения выйти из строя {1774} . Однако при этом для британского “рядового состава” была характерна пассивность, даже апатия: солдат не был готов пошевелить и пальцем без приказа {1775} . Иногда считают, что эта строго иерархическая структура, опиравшаяся на приказы вышестоящих офицеров, стала причиной слабости британской армии при столкновении с германской культурой, которая поощряла солдат в отсутствие приказов сверху проявлять инициативу {1776} .
47
Для поднятия боевого духа прочих (фр.).
Тем не менее значимость принуждения не стоит преувеличивать. Приговоренных к расстрелу за трусость было ничтожное количество по сравнению с общей массой людей, служивших в британской армии во время войны (их было 5,7 миллиона). Более того, многие из них (в том числе изрядная часть действительно расстрелянных) страдали от психических травм — как злосчастный рядовой Гарри Фарр из Западно-Йоркширского полка: его поставили к стенке в октябре 1916 года{1777}. Он не отказывался воевать, а просто был неспособен идти в бой. Вряд ли Хейг был прав, считая, что война будет проиграна, если помиловать несколько таких несчастных. В реальности военная дисциплина работала намного тоньше, чем в Красной армии при Троцком (где в атаке еще можно было выжить, а попытаться бежать означало точно быть расстрелянным). Во время войны она опиралась скорее на уважение рядовых к унтер-офицерам и офицерам. Хуже всего дела обстояли у русских (офицеры обходились с солдатами как с крепостными и избегали участия в боях){1778}, но итальянцы недалеко от них ушли. Французские офицеры были где-то посредине{1779}. Возможно, к 1918 году знаменитое немецкое офицерство тоже начало терять уважение солдат, однако во время революции этот вопрос так политизировался, что сейчас отличить мифы от реальности крайне затруднительно{1780}.
Насколько хорошими были отношения между офицерами и солдатами в британской армии, вопрос спорный. Безусловно, за время войны социальный состав офицерского корпуса значительно изменился. 43 % офицеров с постоянными званиями были произведены из унтер-офицеров (до войны таких было всего 2 %), а около 40 % офицеров с временными званиями происходили из рабочих или из низов среднего класса{1781}. Офицерам старой регулярной армии было трудно с этим смириться: одного мемуариста ошеломило, когда он услышал, как офицеры Манчестерского полка приказывают солдатам “пулять” или “сваливать”{1782}. Однако такое “размывание” сильно уменьшало ранее существовавшую социальную пропасть между солдатами и офицерами (в отличие от германской армии, в которой унтер-офицеров не производили в звания выше Feldwebelleutnant){1783}. Многие из новых офицеров были склонны представлять в своих воспоминаниях отношения с солдатами в розовом свете. Некоторые говорили о “товариществе… вызывавшем негодование у более косных старых командиров”{1784}. Некоторые заходили еще дальше: можно вспомнить пылкие стихи Герберта Рида о его роте (“О прекрасные люди, о люди, которых я любил…”), столь же пылкие признания Гая Чепмена в любви к “стройным рядам” солдат, которыми он командовал, или манерное заявление одного из героев Роберта Грейвса о том, что солдаты “буквально влюбляются… в красивых и храбрых юных офицеров… и это очень романтично”{1785}. 4 июня 1918 года Зигфрид Сассун записал в своем дневнике: “В конце концов, я стал всего лишь «потенциальным убийцей немцев (или гуннов)», как выражается бригадир. Боже, почему я должен эти заниматься? Но я и не должен. Я здесь просто для того, чтобы приглядывать за некоторыми людьми”. Пятью месяцами позже Уилфред Оуэн уверял свою мать, что он “пошел на войну, чтобы помогать этим ребятам — напрямую, как офицер, командуя ими как можно лучше; и косвенно, наблюдая их страдания, чтобы как можно лучше рассказать о них”{1786}. Безусловно, временами отношения между офицерами-гомосексуалистами и их солдатами принимали определенный эротический оттенок. Т. Э. Лоуренс писал об этом в “Семи столпах мудрости”:
Публичные женщины в редких селениях, встречающихся на нашем пути за долгие месяцы скитаний, были бы каплей в море, даже если бы их изношенная плоть заинтересовала кого-то из массы изголодавшихся здоровых мужчин. В ужасе от перспективы такой омерзительной торговой сделки наши юноши стали бестрепетно удовлетворять незамысловатые взаимные потребности, не подвергая убийственной опасности свои тела. Такой холодный практицизм в сравнении с более нормальной процедурой представлялся лишенным всякой сексуальности, даже чистым. Со временем многие стали если не одобрять, то оправдывать эти стерильные связи, и можно было ручаться, что друзья, трепетавшие вдвоем на податливом песке со сплетенными в экстатическом объятии горячими конечностями, находили в темноте некий чувственный эквивалент придуманной страсти, сплавлявший души и умы в едином воспламеняющем порыве [48] {1787} .
48
Пер. Г. Карпинского.
Впрочем, все это было больше похоже на фантазии. Вряд ли “влюбленности” в духе частных школ и Оксбриджа часто приводили к физическим связям. С 1914 по 1919 год за “непристойное поведение” с мужчинами были преданы военному суду 22 офицера и 270 рядовых и унтер-офицеров. При этом обычно офицеры спали с офицерами, а солдаты с солдатами: как скромно отмечал Лоуренс, “12-я казарма” доказала ему, что “Фрейд был прав”{1788}.
Для Джорджа Коппарда офицеры были далекими и непонятными существами, все общение с которыми происходило через унтеров. В окопах пропасть несколько сокращалась, но оставалась пропастью, как в материальном, так и в социальном смысле{1789}. В целом, насколько можно обобщенно говорить о таких вещах, солдатам нравилась в офицерах все-таки не красота, а готовность “испачкать руки”. Обычно хорошо отзывались о командирах, которые “копали землю и наполняли мешки песком… вместе со всеми” или “брались за лопату”{1790}. Как вспоминал поэт Айвор Герни, служивший рядовым, также ценилась определенная снисходительность. Так, он смог отказаться, когда один из офицеров спросил его: “Сможете проползти туда, Герни? Вот в ту яму”{1791}. С другой стороны, многие офицеры (включая уже упоминавшегося Гая Чепмена) признавали, что с трудом запоминали имена подчиненных — настолько часто менялся личный состав{1792}. Впрочем, солдаты, в свою очередь, нередко точно так же относились к офицерам, которые гибли даже чаще (во многом именно из-за попыток завоевать уважение солдат){1793}.