Шрифт:
Добролюбов заметил, что наиболее часто у Достоевского встречаются четыре вида характеров: болезненный рано сформировавшийся самовлюбленный ребенок; рефлексирующий человек, доходящий до помешательства на почве подозрительности; циник; идеальный тип девушки, воплощающей сокровенные идеи самого автора{425}. Конечно, персонажей Достоевского (особенно его больших романов) нельзя свести к этой классификации, но тогда это было, несомненно, впечатляющее обобщение.
Добролюбов, однако, писал статью не ради тонких филологических наблюдений. К ее финалу становится понятно, что критика тяготит «реальный метод»; он переходит к развернутым социологическим выкладкам о том, почему забитые люди продолжают существовать в России и человеческое достоинство по-прежнему попирается, что приводит к помешательствам и личным трагедиям. Ответ до банальности прост: потому что продолжают существовать бесправие, коррупция, беззаконие и прочие искажения естественного права и гражданских свобод личности. Где же выход? Статья заканчивается словами: «Где этот выход, когда и как — это должна показать сама жизнь. Мы только стараемся идти за нею и представлять для людей, которые не любят или не умеют следить сами за ее явлениями, — то или другое из общих положений действительности…»{426}Никаких прогнозов, никакого социального оптимизма — Добролюбов будто отказывается от своих прежних принципов и отдается течению жизни. В каком-то смысле можно сказать, что он преодолел противоречие между истолкованиями феномена литературы как отражения реальности и как способа ее преобразования. В «Забитых людях» никакая трансформация больше невозможна: над всем властвует жизнь.
Критик не то чтобы изменил себе, но продемонстрировал, что умеет быть гибким и чувствительным к сложным художественным произведениям. Не следует забывать и о том, что статья писалась в то время, когда были арестованы близкие Добролюбову Михаил Михайлов и Владимир Обручев, а сам он, пережив в Европе два любовных увлечения, очевидно, постепенно утрачивал юношеский максимализм и стал значительно трезвее смотреть на жизнь. К тому же нараставший пессимизм был связан со стремительно прогрессирующей болезнью, из-за которой он уже не мог работать в полную силу.
Статья о Достоевском, едва ли не лучшая из написанных Добролюбовым, понравилась даже давним его противникам. Тургенев писал Анненкову: «…она очень умна, спокойна и дельна» {427} . Мы не знаем, как сам писатель отреагировал на «Забитых людей», но в его записной тетради 1864–1865 годов появились слова: «Я жалею о безвременно умершем Добролюбове и о других — и лично, и как о писателях. Но из этого сожаления не скажу, чтоб они не врали» [19] {428} .
19
Нельзя однозначно утверждать, были ли лично знакомы писатель и критик. Жена Достоевского Анна Григорьевна указывала, что их знакомство состоялось в 1861 году (см.: Достоевская А. Г. Библиографический указатель сочинений и произведений искусства, относящихся к жизни и деятельности Ф. М. Достоевского. СПб., 1906. С. 262), однако никакими иными свидетельствами этот факт не подтверждается.
Рассказ о последнем годе жизни Добролюбова был бы неполным без описания его сближения с Некрасовым. Речь об этом уже заходила, но необходимо всё же проследить историю отношений критика и поэта от начала до конца, поскольку редактор «Современника» сыграл исключительную роль не только в продлении жизни Добролюбова (ссудил деньги на его лечение), но и в создании легенды о борце-критике.
Еще в 1858 году, когда Добролюбов стал выступать в журнале со статьями и рецензиями, Некрасов обратил внимание на его стихотворения и уговорил опубликовать их. В девятом номере «Современника» за тот год были напечатаны шесть стихотворений Добролюбова, подписанных «Волгин»: «Приятное воспоминание», «Дорогой», «Блаженство неведения», «Сила слова», «Напрасно», «Пала ты, как травка полевая» (еще пять намеченных к печати не пропустила цензура{429}). Стихотворения появились вслед за рассказами Добролюбова «Донос» и «Делец», опубликованными также по инициативе Некрасова. Сам поэт в статье 1862 года «Посмертные стихотворения Добролюбова» писал:
«Увидав у него однажды случайно тетрадку, где он записывал свои стихотворения, я с трудом уговорил его напечатать что-нибудь из них. Мы выбрали десять пьес; лучшие четыре в печать тогда не попали, а шесть помещены в «Современнике»{430}.
Все шесть стихотворений Добролюбова носят подражательный характер и варьируют стилистику и тематику Гейне и самого Некрасова, к поэзии которого он всегда относился трепетно и даже советовал Бордюгову выучить наизусть «Песню Еремушке»: «Боже мой! Сколько великолепнейших вещей мог бы написать Некрасов, если бы его не давила цензура!»{431} Понятно, что Добролюбов воспринимал сочинения поэта преимущественно в социально-протестном ключе, но некоторые его дневниковые записи обнаруживают интерес и к любовной лирике «певца народного горя».
Очевидно, сразу после обсуждения стихов Добролюбова в конце 1858 года у них с Некрасовым оформился план сатирического «Свистка», который они редактировали вместе.
В письмах Некрасова лета 1860 года, адресованных уехавшему за границу Добролюбову, можно заметить явную симпатию. Не будет преувеличением утверждать, что молодой критик стал конфидентом-«сочувственником», которому Некрасов время от времени изливал душу, сменив в этой роли Боткина и Тургенева. Например, в письме от 18 июля поэт сообщал о новом любовном увлечении, игре в карты и мучительном самокопании. «Знаете, Добролюбов, у меня нет никакой силенки сделать дело, так что ж — всё в карты? Меня берет некоторый страх, и чувство гадливости проходит по мне». Это письмо было написано в ответ на очень откровенное признание Добролюбова, что ему «приходится делать над собой неимоверные усилия, чтоб не плакать, и не всегда удается удержаться»{432}.
Некрасов увидел в словах критика о нервном расстройстве симптом изнуряющей рефлексии, поразившей их обоих, и тон его писем стал еще более дружеским. Добролюбов в одном из писем дал тонкую характеристику душевного состояния своего корреспондента и основных мотивов его лирики:
«Что это за отчаяние в себе, что это за жалобы на свою неспособность… Вы считаете себя отжившим и погибшим! Да помилуйте, на что это похоже? <…> Вы разыгрываете любовные драмы, мучитесь ими сами и мучите других… и всё это принимаете к сердцу так сильно, как я никогда не принимал даже своих преступлений, совершённых подло и глупо…
А то дела-то нет — «да нужно прежде дело дать» — это ведь пустая отговорка, как Вы сами знаете. Есть Вам дело, есть и применение ему, и успех есть. <…>
Вы, впрочем, сами знаете всё это, но не хотите себя поставить на ноги, чтобы дело делать <…>. Может, и в самом деле не способны к настоящей, человеческой работе, в качестве русского барича, на которого, впрочем, сами же Вы не желаете походить»{433}.