Шрифт:
Драма Добролюбова заключалась в том, что совместить «дух и плоть», «личное и общественное» было невозможно. Тихая семейная жизнь и «общее дело» в его убеждениях представали двумя несовместимыми способами существования, причем первый явно оценивался невысоко. Но Добролюбов боялся признаться даже себе, как страстно желал именно этого — простого, налаженного семейного быта, жизни с порядочной женщиной одних с ним убеждений. За этим противоречием стояло другое, более глубокое. Выходцы из духовного сословия, посвятившие свою жизнь идеалу секулярного спасения и служения «в миру», зачастую воспринимали любовь и совместную жизнь по-старому — как подчинение жены мужу и доминирование мужчины. Следуя идее освобождения женщины, разночинцы часто ждали от нее полного согласия с их ценностями, готовности пожертвовать собой, но не предлагали ничего взамен. «Найти спутницу жизни, заслуживающую преданности, было так же трудно, как выбрать «правильную» политическую партию»{410}, — замечает исследовательница Л. Манчестер.
Именно об этой трагической несовместимости и об одиночестве пишет Добролюбов сестре Антонине из Неаполя:
«Ты имеешь доброго, достойного мужа, который всегда принадлежал почти к нашему семейству и с которым ты можешь делить все родные воспоминания; ты устроена окончательно, у тебя есть сын, которого ты любишь и которым занимаешься. Другого ничего и не нужно для счастья, и если нужда не особенно тяготит, так, право, при этом и желать больше нечего… А вот я, например, шатаюсь себе по белому свету один-одинехонек: всем я чужой, никто меня не знает, не любит. <…> И принужден я жить день за день, молчать, заглушать свои чувства, и только в работе и нахожу успокоение»{411}.
Тот же мотив звучит в стихотворении «Нет, мне не мил и он, наш север величавый…»:
Там нет моей любви, давно в могиле мать, Никто там обо мне с любовью не вздыхает, Никто не ждет меня с надеждой и тоской, Никто, как ворочусь, меня не приласкает, И не к кому на грудь усталой головой Склониться мне в слезах отрадного свиданья. Один, как прежде, я там буду прозябать… {412}Но, может быть, самую проницательную характеристику внутреннего разлада Добролюбова дал самый близкий ему однокурсник Иван Бордюгов в письме от 20 ноября 1861 года, настолько откровенном, что Чернышевский побоялся его публиковать:
«Ты сокрушаешься оттого, что в тебе нет желания любить, как ты сам говоришь, а между тем бросался на всякое говно. Из-за чего же? Неужели только из любознательности, что из того выйдет? Нет, не обманывай себя, в тебе есть желание, да нет способности… любить, потому что страшно самолюбив. Анна Сократовна с братией еще не доказывают отсутствия у тебя чувства, увлечения, она доказывает только то, что не могут увлекать… Ты до тех пор будешь иметь говно, пока не наткнешься на порядочную женщину и не истребишь в себе наклонность к эгоизму, не смиришь своего самолюбия. Пожалуйста, не забывай, что человеку порядочному можно увлекаться только порядочными, а не дрянью… О том, каким образом Италия заставила тебя разочароваться в твоих надеждах, я только догадываюсь…»{413}
Слова Бордюгова приоткрывают, возможно, наиболее глубокую причину неудач Добролюбова на личном фронте — его юношеский максимализм и эгоизм. Сам он боялся себе в этом признаться и потому едва не рассорился с приятелем. Это письмо пришло из Москвы в Петербург, когда Добролюбова уже не было в живых. Быть может, и к лучшему, что адресат не успел его прочитать…
Летом 1861 года надежда на любовь угасла. Оставалась только работа. И всего пол года жизни.
Говоря о критическом методе Добролюбова, мы пришли к выводу о фундаментальном противоречии его идей об «отражающем» характере литературы и ее прогностического потенциала. Однако в двух поздних и во многом итоговых статьях Добролюбова можно найти знаки нового понимания соотношения литературы и реальности. Здесь автор неожиданно для оппонентов заговорил на языке «эстетической» критики и дал эстетическую оценку произведений. Более того, вместо того чтобы торопить жизнь, видеть в текстах знаки грядущих социальных перемен, он стал осторожнее в прогнозах, а то и вовсе отказывался давать их. Что произошло с его мировоззрением? Не были ли эти перемены лишь тактическим маневром?
Статья «Черты для характеристики русского простонародья» (Современник. 1860. № 9) написана Добролюбовым за год до смерти о сборнике «Рассказов из народного русского быта» Марко Вовчка. Конечно, ее автор еще полностью следует постулатам реальной критики, тем более что статья, писавшаяся почти параллельно с «Лучом света…», несет на себе отпечаток той же оптимистической веры в скрытые до поры силы русского человека. Говоря о феномене Марко Вовчка — Марии Вилинской, вышедшей замуж за этнографа Марковича, — Добролюбов не обсуждал ее украинские рассказы, напечатанные в 1859 году в русском переводе с предисловием Тургенева. Критик остался равнодушен к проблеме украинского национального движения, был против землячества и украинофилии, выступал за объединение всех сил против общего врага — деспотической монархической системы. Как мы помним, узкое понимание патриотизма было ему чуждо, и в таком космополитизме нет ничего удивительного. Подобно Белинскому, который в 1840-е годы негативно отнесся к первым проявлениям украинского национального возрождения, Добролюбов, исповедующий еще более радикальные социалистические взгляды, не считал эти проблемы первичными да и, судя по всему, вообще не задумывался о них.