Шрифт:
— «непосредственного чувства к угнетению Славян нет и не может быть» (19, 388);
— «я сам народ, я и не чувствую этого» (ответ на слова Кознышева: «В народе живы предания о православных людях, страдающих под игом «нечестивых Агарян». Народ услыхал о страданиях своих братий и заговорил») (19, 388);
— «в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч людей, потерявших общественное положение, бесшабашных людей, которые всегда готовы — в шайку Пугачева, в Хиву, в Сербию…» (Возражение на слова Кознышева: «сознание своих судеб всегда есть в народе, и в такие минуты, как нынешние, оно выясняется ему»; «мы видели и видим сотни и сотни людей, которые бросают все для того, чтобы послужить правому делу, приходят со всех концов России и прямо и ясно выражают свою мысль и цель. Они приносят свои гроши или сами идут и прямо говорят зачем. Что же это значит?» […] «Я тебе говорю, что не сотни и не люди бесшабашные, а лучшие представители народа!») (19, 389);
— «слово «народ» так неопределенно» (19, 389);
— «единомыслия» в среде народа и интеллигенции» нет, оно надуманно и преподносится продажной прессой (реакция Катавасова и Левина на слова Кознышева: «Да, если ты хочешь арифметическим путем узнать дух народа, то, разумеется, достигнуть этого очень трудно. И подача голосов не введена у нас и не может быть введена, потому что не выражает воли народа; но для этого есть другие пути. Это чувствуется в воздухе, это чувствуется сердцем. Не говорю уже о тех подводных течениях, которые двинулись в стоячем море народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество в тесном смысле. Все разнообразнейшие партии мира интеллигенции, столь враждебные прежде, все слились в одно. Всякая рознь кончилась, все общественные органы говорят одно и одно, все почуяли стихийную силу, которая захватила их и несет в одном направлении») (19, 390);
— удел народа, призвавшего варяг, «отказавшегося от власти, принятия решений и суда», «полная покорность», исполняемая с «радостью» (19, 392);
— можно жертвовать собой, но убивать турок нельзя; «народ жертвует и всегда готов жертвовать для своей души, а не для убийства» (Ответ на слова Кознышева: «Двадцать лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы») (19, 391);
— смущение перед цитируемыми Кознышевым словами Христа: «Я не мир, а меч принес» и уход от спора («место из Евангелия, которое всегда более всего смущало Левина» […] «Левин покраснел от досады, не на то, что он был разбит, а на то, что он не удержался и стал спорить. «Нет, мне нельзя спорить с ними, — подумал он, — на них непроницаемая броня, а я голый») (19, 391–392).
Одним словом, Левин
«не мог согласиться с тем», что десятки людей, брат его, краснобаи-добровольцы, газетчики выражают волю и мысль народа, и такую мысль, которая выражается в мщении и убийстве […]
…он вместе с народом не знал, не могзнатьтого, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать войны и проповедовать для каких бы то ни было общих целей» (19, 392).
Слова Фоканыча о жизни для души и для Бога, намерения другого мужика Федора жить «по правде, по-Божьи» были восприняты Левиным как откровение. Но «он вместе с народом не знал, не мог знать того, в чем состоит общее благо». В воздухе завис вопрос: Что значит жить для Бога и души? Собственно, в этот период, когда писалась восьмая часть романа, стратегия и тактика дальнейших поисков смысла жизни у Толстого только начала складываться. Отсюда, хотя и величественный, но универсально-абстрактный с точки зрения метафизики финал произведения: над головой — «млечный путь с его разветвлением», а «святая святых душа» героя тянется к вере. «Он не знает, что это такое, — но чувство это так же незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе». Не понимая разумом, зачем и для чего надо молиться, он согласен это делать, потому что открыл в себе главное:
«…но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!» (19, 399).
В чем же несомненность добра, и Что значит «властен вложить»?
Проблема добра и зла начиная с детства в течение всей жизни и даже на смертном одре мучила Толстого. Она достойна серьезного изучения.
В период же окончания работы над «Анной Карениной» писатель не имел ярко выраженной философской концепции этой проблемы. Здесь пока срабатывала установка «смешать все в кучу», а потом разбираться в ней. Собственно, и левинские поиски смыслов в деятельности человека и народа есть не что иное, как попытка развязать столетние узлы русской жизни, а значит и человечества в целом.
«Добро, — писал Толстой в 1873 г. Н. Н. Страхову, начав работу над «Анной Карениной», — есть только противоположность зла, как свет — тьмы, и как и света и тьмы абсолютных нет, так и нет добра и зла. А добро и зло суть только матерьялы, из которых образуется красота — т. е. то, что мы любим без причины, без пользы, без нужды. Поэтому вместо понятия добра — понятия относительного — я прошу поставить понятие красоты. Все религии, имеющие задачею определить сущность жизни, имеют своей основой красоту: греки — плотскую, христиане — духовную. Подставить другую щеку, когда ударяют по одной, не умно, не добро, но бессмысленно и прекрасно […]
Я пишу роман, не имеющий ничего общего с Петром I. Пишу уже больше месяца и начерно кончил. Роман этот — именно роман, первый в моей жизни, очень взял меня за душу, я им увлечен весь, и несмотря на то философские вопросы нынешнюю весну сильно занимают меня» (62, 24–25).
Уровень философских рассуждений Толстого не поражает ни своей оригинальностью, ни значительностью. Красота сама по себе царица, мерило всего сущего — эта мысль переходила из века в век. Видимо, после напряженного философствования в «Войне и мире» Толстой решил отдаться чистому художеству, полагая даже, что он пишет первый в своей жизни роман.