Шрифт:
«Взгляд Левина, впрочем, вовсе не нов и не оригинален. Он слишком бы пригодился и пришелся по вкусу многим, почти так же думавшим людям прошлого зимой у нас в Петербурге и людям далеко не последним по общественному положению, а потому и жаль, что книжка несколько запоздала» (XXV, 194).
Кого имеет в виду Достоевский? Откуда такая одобрительность неучастия верхов в словах Левина и князя Щербацкого? Почему так небрежительно Толстой в неопубликованном Эпилоге говорит о «жирных сербах» (напомню: «этих-то жирных в угнетении Сербов шли спасать худые и голые русские мужики. И для этих жирных Сербов отбирали копейки под предлогом Божьего дела у голодных русских людей»)?
В июле 1876 г., когда еще не была начата работа над финальной частью романа, Толстой проявил особый интерес к событиям сербско-турецкой войны, начавшейся с восстания в Герцеговине. Ему трудно верилось в серьезность события, и он даже выразил сомнение в его «существовании» (см. письмо А. Фету от 21 июля 1878 г.; 62, 280).
События на Балканах развивались быстро и не в пользу Сербии, которая терпела одно поражение за другим, и к концу лета трагическая ситуация стала особенно ощутимой. По возращении в двадцатых числах сентября из Самары и Оренбурга Толстой писал А. Фету:
«Поездка моя была очень интересна — отдохнул от всей этой сербской бессмыслицы; но теперь опять только и слышу и не могу даже сказать, что ничего не понимаю, — понимаю, что всё это слабо и глупо» (62, 287).
Отдых «от всей этой сербской бессмыслицы» свидетельствует о том, что Толстой изначально принял близко к сердцу все происходящее в Сербии, но изначально он понимал и другое: невозможность победы не обученных военному делу сербов над турками, которые с детства обучались «науке убивать». Отсюда оценка происходящего — «все это слабо и глупо». Кроме того, информации о событиях в Сербии было немного, да и та была разноречивой.
Претила Толстому и деятельность Славянских комитетов России по набору добровольцев для сербско-турецкой войны. Претила, может быть, потому, что Толстого всегда раздражала «шумиха» в общественной жизни и что ему были хорошо знакомы последствия экзальтации масс народа (смерть Верещагина в «Войне и мире»). Один из комитетов, возглавляемый Иваном Аксаковым, активно поддерживал всеславянское движение, критически относился к официальной внешней политике России, а в период восточного кризиса 1870-х гг. стремился действовать независимо от правительства, т. е. вопреки государственным установкам. Возможно, что на отрицательном восприятии Толстым деятельности славянского комитета сказалось ревностное чувство к его Главе — Ивану Аксакову, мужу Анны Федоровны Тютчевой, дочери поэта, с которой у Толстого в молодости были довольно сложные отношения.
«Ездил я в Москву узнавать про войну, — писал Толстой А. Фету. — Всё это волнует меня очень. Хорошо тем, которым всё это ясно; но мне страшно становится, когда я начинаю вдумываться во всю сложность тех условий, при которых совершается история, как дама, какая-нибудь Аксакова, с своим мизерным тщеславием и фальшивым сочувствием к чему-то неопределенному, оказывается нужным винтиком во всей машине» (62, 288).
История — игрушка в руках судьбы, случайность, а отношение к русским добровольцам построено на «фальшивом сочувствие к чему-то неопределенному».
Однако все вышесказанное — это только предположение. Мотивы остаются до конца непроясненными.
В романе более осязаемой, чем в предшествующих художественных произведениях Толстого, стала идея «непротивления злу», пока употребляемая без знаменитого дополнения «насилием».
Не воевать надо людям друг с другом, а совместно обустраивать мирную жизнь — такова воля народа, в России — воля крестьян и рабочего люда. Война несет с собой зло, хаос, разъединение людей. Таков пафос оценки войны, восприятие же Толстым хода военных событий часто не совпадало с этой оценкой.
Непротивление злу (далеко не синоним понятию пассивность) «заявило» о себе уже в «Войне и мире» — в мыслях и поведении Платона Каратаева. Звучит она и в «Анне Карениной».
Кознышев предлагает Левину решить конкретную ситуацию, в которой жестокость зашкаливает. Он говорит:
«Тут нет объявления войны, а просто выражение человеческого, христианского чувства. Убивают братьев, единокровных и единоверцев. Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков; чувство возмущается, и русские люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы. Представь себе, что ты бы шел по улице и увидал бы, что пьяные бьют женщину или ребенка; я думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился на него и защитил бы обижаемого?» (19, 387–388).
Следует рассудочный ответ: «Но не убил бы», — сказал Левин.
За ним — менее рассудочное утверждение Кознышева: «Нет, ты бы убил».
И далее искреннее признание героя в невозможности логическим путем решить эту ситуацию: «Я не знаю. Если бы я увидал это, я бы отдался своему чувству непосредственному; но вперед сказать я не могу» (19, 388).