Шрифт:
Эти лично иногда несовершенные представители уже тем хороши, что они обязаны сказать мне настоящие правила веры, напомнить мне то, о чем я забыл… А до степени искренности их чувств мне, пожалуй, и дела нет. Не я им судья, а Бог всеведущий и больше никто» (67–68).
78
Лесков Н. С. О литературе и искусстве. Л.: Изд-во Ленинградского ун-та, 1884. С. 111–127. Статья печатается в сокращении.
Н. С. Лесков. 1880-е гг.
Характер человека господствует даже в вере; поэтому могут быть два рода религии: одна — религия любви, другая — религия ужаса.
Желая слишком усердно поддерживать веру, утрачивают любовь к ближнему — что всего ужаснее.
Папа Климент XIVВ прошлом году в Москве вышла в свет пропитанная ядом нетерпимости книга, которая встретила кое-где весьма дружескую поддержку. Для нас эта книжка интересна потому, что она содержит в себе тяжкое и в то же время любопытное обвинение в ереси двух любимых русских писателей: графа Льва Николаевича Толстого и покойного Федора Михайловича Достоевского. Мы говорим о книжке г. К. Леонтьева, озаглавленной «Наши новые христиане» и изданной в Москве «в пользу слепых». (Некоторые видят в последних словах о «слепых» какое-то иносказание.)
В предисловии к обличению гр. Толстого и Достоевского в ереси г. Леонтьев говорит: «Как ни разнятся между собой Толстой и Достоевский и по складу художественного таланта, и по выбору предметов для творчества своего, и по столькому другому, но они сходятся в одном: они за последнее время стали проповедниками того одностороннего христианства, которое можно позволить себе назвать христианством сентиментальным или розовым».
«Этот оттенок христианства очень многим знаком; эта своего рода ересь, не формулированная, не совокупившаяся в организованную еретическую церковь, весьма распространена у нас теперь в образованном классе».
Ересь — слово не шуточное.
В старину обвинение в ереси считалось очень серьезным и важным и угрожало обвиняемому весьма тяжелыми и огорчительными, а иногда и роковыми последствиями, как-то: отлучением от церковного общения, проклятием, лишением сана, имущества, ссылкою и даже смертною казнию, — и притом часто самою лютою и самою мучительною. […]
Люди изверились уже в божественную ревность обличителей ересей… […]
И вот в такое-то, по-видимому совсем неудобное для обличений время, выступил г. Леонтьев со своею обличительною книжкою против Достоевского и графа Толстого. […] Достоевский уже мертв и ничего не ответит, а граф Лев Николаевич, хотя благодаря Бога и жив, но и он, конечно, не может отвечать на подобное обвинение тем же печатным путем. Или, по крайней мере, он не может исполнить этого со всем тем чистосердечием, которого требуют серьезность вопроса и личное достоинство искреннего человека. […] попробуем обратиться к пунктуальному рассмотрению вопросов: в каких именно ересях обвиняет г. Леонтьев Достоевского и графа Толстого и насколько сам г. Леонтьев может почитаться компетентным судьею в делах веры. […]
В своей речи на Пушкинском празднике 8 июня 1880 г. Достоевский, между прочим, говорил, что наш великий поэт в последний период своей деятельности обнаружил поражающую способность усвоять дух других народов. «Арабские стихотворения Пушкина как будто взяты из самого Корана. Под монологом Скупого рыцаря с гордостью подписался бы сам Шекспир»… В этой многосторонности Достоевский видел национальную особенность, состоящую в том, что русский, казалось Достоевскому, может легче немца, француза или англичанина стать «всечеловеком»… […] В этих, бог весть, насколько сбыточных, но очень добродушных и вполне невинных мечтаниях покойного Достоевского о будущем блаженстве всех народов, благодаря примирительному участию русского «всечеловека», г. К. Леонтьев усмотрел, по крайней мере, две ереси.
Ересь первая:Ф. М. Достоевский верит в прогресс человечества, в будущее блаженство всех народов, в воцарение на земле благоденствия и гармонии, в торжество любви, правды и мира. «[…] Не полное и повсеместное торжество любви и всеобщей правды на земле обещал нам Христос и его апостолы, а, напротив того, нечто вроде неудачи евангельской проповеди на земном шаре […]» (с. 14–15). Точно так же, по мнению г. Леонтьева, и трезвая наука должна сказать людям: «лучше никогда не будет […] Ничего нет верного в реальном мире явлений. Верно только одно, точно — одно, одно только несомненно: это то, что все должно погибнуть. […] Верят в человечество; в человека не верят больше. Г. Достоевский, по-видимому, один из немногих мыслителей, не утративших веру в самого человека».
Эта «вера в человека» есть вина Достоевского перед правоверием, как понимает таковое г. Леонтьев.
Сам г. Леонтьев не верит ни в личный, ни в общественный прогресс человечества. Так, по его мнению, «говорит реальный опыт веков. Так говорит церковь. Так говорят апостолы, так пророчит евангелие […] оскудеет любовь, когда будет проповедано Евангелие во всех концах земли»..
Для полноты представления необходимо сказать, что приведенные сейчас доводы производят большой эффект на единомысленных г. Леонтьеву, которые, ликуя, смело возглашали, будто «это так построено, что ни слова возражения сказать невозможно». […] Но есть основание думать, что эти превозносители г. Леонтьева так же неосновательны, как и сам их излюбленный оратор, и что всему их совокупному правоверию во многом, кажется, недостает здравомыслия.
Мы привели довольно много выдержек из брошюры Леонтьева именно потому, что только в своей полемике против безусловного прогресса человечества он высказывает кое-что довольно здравое и основательное. Бесспорно, что роковые страсти и естественные бедствия, отравляющие жизнь человечества, никогда не дойдут до нуля; бесспорно, что в конце концов нашу планету, а вместе с тем и весь человеческий род когда-нибудь постигнет великая и последняя катастрофа. Но отсюда не следует, что мечта Достоевского о влиянии славян на улучшение международных отношений противоречит прямому и очень ясному пророчеству об ухудшении человеческих отношений под конец света. Дело в том, что г. Леонтьев прозирает до кончины земной планеты и человеческого рода чрез длинный, может быть, еще очень длинный ряд веков и тысячелетий, а г. Достоевский берет вероятный, по его мнению, ход событий, в ближайшие столетия. […] До идеала мы не достигнем, но если постараемся быть добрее и жить хорошо, то что-нибудь сделаем. Опыт показывает, что сумма добра и зла, радости и горя, правды и неправды в человеческом обществе может то увеличиваться, то уменьшаться, — и в этом увеличении или уменьшении, конечно, не последним фактором служит усилие отдельных лиц. Само христианство было бы тщетным и бесполезным, если бы оно не содействовало умножению в людях добра, правды и мира. Если так, то любвеобильные мечты Достоевского, хотя бы, в конце концов, они оказались иллюзиями, все-таки имеют более практического смысла и плодотворного значения, чем зубовный скрежет г. Леонтьева. Допустим, что России не удастся указать исход европейской тоске (что и вероятно); но все-таки чувство общечеловеческой любви, внушаемое речью Достоевского, есть чувство хорошее, которое так или иначе стремилось увеличить сумму добра в общем обороте человеческих отношений. А это, бесспорно, честно и полезно.