Шрифт:
Но именно в этой-то космополитической любви, которую Достоевский считает уделом русского народа, и состоит, по мнению г. Леонтьева, вторая ересь Достоевского.
«Я постичь не могу, — рассуждает г. Леонтьев, — за что можно любить современного европейца? […] И как мне хочется теперь в ответ на странное восклицание г. Достоевского: «О, народы Европы и не знают, как они нам дороги!» воскликнуть от моего лица и от лица немногих, мне сочувствующих: «О, как мы ненавидим тебя, современная Европа, за то, что ты погубила у себя самой все великое, изящное и святое и уничтожаешь и у нас, несчастных, столько драгоценного своим заразительным дыханием!» Если г. Леонтьев ненавидит современную Европу, то это, конечно, его личное дело, но он не может указать основания считать еретиком всякого, кто не разделяет такой широкой и многообъемлющей его ненависти. […] Истинное христианство, по существу своему, есть религия всемирная, космополитическая. Мало того: космополитизм впервые принесен в мир апостольскою проповедью о том, что в царстве христовом нет различия между эллином и иудеем, варваром и скифом, мужчиною и женщиною, рабом и свободным. Но г. Леонтьев, не довольствуясь книгами Нового Завета, привлекает к делу и творения св. отцов, и церковное учение. Хорошо; но даже и в церковной песне на день Пятидесятницы говорится, что человечество, распадшееся на отдельные народы при вавилонском столпотворении, опять воссоединяется апостольскою проповедью: «Егда снисшед языки слия, разделяше языки Вышний. Егда же огненные языки раздаяше, к соединению вся призва».
Мы приводим здесь не только текст Св. Писания, но даже церковную песнь для того, чтобы всяк желающий судить Достоевского, стоя даже на чисто церковной точке зрения, мог сам для себя решить, кто ближе к христианству: Достоевский ли с его космополитическою любовью или г. Леонтьев и единомышленные ему с их ортодоксальною ненавистью?
Что же касается лично нас, то голос совести велит нам стоять на стороне Достоевского, а некоторое малое знание духовной литературы поневоле заставляет сомневаться в богословских и церковных познаниях г. К. Леонтьева.
Приведенного, кажется, должно быть довольно, чтобы видеть, насколько суждения и цели Достоевского не были противны ни христианству, ни правильно понятому православию и что возводимое г. Леонтьевым на покойного обвинение в ереси построено на основаниях несостоятельных и ложных. […]
Теперь переходим к другому еретику, который, на наш взгляд, гораздо сведущее Достоевского в религиозных вопросах и потому гораздо более его ответствен и должен быть судим строже. Рассмотрим обвинения, сложенные г. Леонтьевым на графа Льва Николаевича Толстого [79] .
79
Пишущий эти строки знал лично Ф. М. Достоевского и имел неоднократно поводы заключать, что этому даровитейшему человеку, страстно любившему касаться вопросов веры, в значительной степени недоставало начитанности в духовной литературе, с которою он начал свое знакомство в довольно поздние годы жизни и по кипучей страстности своих симпатий не находил в себе спокойности для внимательного и беспристрастного ее изучения. Совсем иное в этом отношении представляет благочестиво настроенный и философски свободный ум графа Л. Н. Толстого, в произведениях которого — как напечатанных, так еще ярче в ненапечатанных, а известных только в рукописях — везде видна большая и основательная начитанность и глубокая вдумчивость. (Прим. Н. С. Лескова.)
[…] В рассказе «Чем люди живы» изображается судьба ангела, который за ослушание Богу пал на землю в виде человека, нагого и беспомощного, и должен был оставаться на земле, пока не узнает, «что есть в людях, и чего не дано людям, и чем люди живы». Шесть лет прожил ангел у приютившего его сапожника, пока не нашел ответа на все три вопроса, пока не узнал опытом жизни, что в людях есть «любовь», что людям не дано знать, «чего им нужно», что люди живы «не заботой о себе, а любовью». «Понял я теперь, что кажется только людям, что они заботой о себе живы, а что живы они одною любовью. Кто в любви, тот в Боге и Бог в нем, потому что Бог есть любовь». Таковы были последние слова ангела, когда ему настало время снова покинуть землю.
Излишне было бы говорить о том, что основная тема рассказа развита гр. Толстым с его обычным художественным талантом и что общее впечатление рассказа глубоко трогательное и способное возбуждать самые добрые чувства. Однако тут же нашлась и ересь, которую проницательный г. Леонтьев открыл не в прямом смысле слов автора, а посредством наведения по системе Бекона: г. Леонтьев усмотрел ересь не в том, что граф Толстой сказал, а в том, что он не досказал.
«Во главе рассказа, — говорит г. Леонтьев, — поставлено восемь эпиграфов… Восемь эпиграфов, и все только о любви и все из одного первого послания ап. и ев. Иоанна! Отчего же бы не взять и других восемь о наказаниях, о страхе, покорности властям, родителям, мужу, господам (!), о проклятиях непокорным, гордым, неверующим»… (с. 57–58). В этом заключается первая вина графа Толстого. Нам кажется прежде всего, что это со стороны г-на Леонтьева неосновательная и грубая придирка к графу, ибо каждый автор имеет, конечно, полное право предпосылать своему литературному произведению такой эпиграф, какой ему покажется более подходящим. […] … и потому графа Толстого можно судить за его эпиграфы только в том отношении: хорошо или дурно он их выбрал? […]
По мнению г. Леонтьева, заблуждение графа Толстого состоит в том, что он на первом плане поставил любовь, а не страх и смирение, как бы того хотелось г. Леонтьеву. Если бы г. Леонтьев говорил только за себя, что для него, по его душевному состоянию, необходимы страх и смирение, то мы ничем не могли бы сказать против этого. Всякий лучше сам себя понимает и чувствует, что для него нужно. Без всякого сомнения, есть такие люди, которые чувствуют, что их гораздо надежнее «спасать страхом», а не любовью, — говоря по-простонародному, — «тоскою, а не ласкою». […] И мы не станем дивиться, что к числу таких организаций принадлежит и г. Леонтьев, которому нужен «страх». Судя по заносчивому тону его статей, мы даже готовы думать, что ему не мешало бы также к «страху» прибавить немножечко и смирения. Поистине это могло бы быть ему на пользу.
Смирение, весьма потребное каждому, особенно нужно г. Леонтьеву, потому что оно одно могло бы заставить его больше думать над тем, что он высказывает в кичливом ортодоксальном азарте. […]
Прием у г. Леонтьева тот же, что у всех ипокритов, которые свои личные измышления и соображения обыкновенно стараются облечь высшим, общеобязательным, непререкаемым, божественным авторитетом, выдавая их то от имени «всех отцов», то в качестве учения церкви. […]
А теперь, чтобы показать, кто находится ближе к духу христианства: еретичествующий ли граф Толстой, или ортодоксальный г. Леонтьев, мы попросим читателей просто раскрыть Новый Завет и читать с нами следующие строки: «Учитель! какая наибольшая заповедь в законе? Иисус сказал: «Возлюби господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим. Сия есть первая и наибольшая заповедь. Вторая же, подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. На сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Матф. 22, 36–40). И в прощальной беседе спасителя с учениками: «Дети! не долго уже мне быть с вами… Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как я возлюбил вас, так и вы любите друг друга. По тому узнают все, что вы мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Иоан. 13, 33–35). […]
Теперь пусть каждый читатель будет сам судьею двух писателей, из коих один поднял против другого обвинение в ереси: каждому видно, кто правее: тот ли, который берет идеал во всей его библейской ширине и высоте, или тот, кто старается подменить его другим — низшего достоинства? Второй путь нам знаком более, чем первый: должны знать его и все те, кому известна церковная история: этим путем всегда шло искажение христианства, и это же есть путь г. Леонтьева и каких-то сочувствующих ему (их же имена сам, господи, веси).