Мариенгоф Анатолий Борисович
Шрифт:
Заметив меня, бывший соперник что-то сказал ребятам, и те выстроились в подлинную стенку. А он, надвинув на брови картузик, грозно зашагал мне навстречу.
"Ух, плохо твое дело!" - мысленно сказал я себе.
И скосил глаз на стенку: "Вон ведь какие верзилы..."
Ребята в стенке так же, как Вася Косоворотов, воинственно надвинули на брови свои картузы и засунули руки в карманы штанов.
Бывший соперник быстро шел мне наперерез.
Пришлось напрячь всю свою мальчишескую волю, чтобы бессмысленно не пуститься наутек. Но ходу я все-таки понадбавил. Тут сами ноги действовали, а не расчетливая голова, в которой прыгала все та же мысль: "Плохо дело. Ой, плохо! ".
Секунды шли как часы.
Не мигая я смотрел вперед, только вперед.
"Уф-ф!"
И в то же мгновенье бывший соперник, превратившийся в лютого врага, со всего размаха ударил меня ладонью по щеке. Да, именно - не съездил в морду, а ударил по щеке. Дал пощечину, звонкую, как в цирке.
"Вот оно!"
У меня запылала левая часть лица и свалилась на землю фуражка с красным дворянским околышем.
Ее надо было поднять. Нагнуться, поднять и надеть на голову.
Мне показалось это самым унизительным.
А вдруг он даст мне еще пинок по заду и я растянусь, как жалкий клоун в цирке, - губами и носом прямо в загаженный песок дороги. Потом буду отряхиваться, вытирать лицо и выплевывать песок. А лютый враг захохочет надо мной, и все вдовьедомские ребята тоже захохочут.
"О-о-ой!" - простонало внутри.
Но пинка по заду я не получил. Пощечина осталась пощечиной, оскорблением. Совсем как в великосветском романе.
Я поднял фуражку, надел ее и молча зашагал по дороге, позорно не дав сдачи. Ведь Васька со своими ребятами в картузах, воинственно надвинутых на брови, сделали бы из меня "кашу-размазню", как говорила уличная детвора.
"Ишь, семеро на одного!"
Быть побежденным в жизненной схватке одинаково тяжело, обидно, горько во всех возрастах.
В тот день я отвратительно играл в футбол.
И почти не спал ночь.
"Вызвать его на дуэль?.. Господи, какое идиотство!.. Гусары в таких случаях выходили из полка... Застрелиться?"
И я заплакал. Уж очень стало себя жалко.
Эта пощечина была первой и, к счастью, последней в моей жизни.
Отцу я не рассказал о ней.
Я либо читаю, либо пишу стихи. Пишу и читаю днем, ночью, дома и в институте на уроках. Читаю из-под парты, положив себе на колени декадентскую книжку.
Вслед за мной добрая половина институтцев распевает на все лады Валерия Брюсова:
О, закрой свои бледные ноги!
Писать стихи - это значит еще и бормотать их в самое неподходящее время и в самом неподходящем месте: на улице, за обедом, во время общей молитвы в актовом зале, в уборной и даже стоя в воротах футбольного поля в качестве голкипера.
Вот юродивое сословие эти сочинители рифмованных строк!
В ранней юности над ними измываются приятели, иронизируют трезвые подруги, подтрунивают тети и дяди, смеется хорошенькая горничная; несколько позже сердятся жены, если они из богатого и делового дома. И скажем честно: сердятся на полном основании. Из бормочущего мужа ничего путного не выйдет. Ни вице-губернатора не выйдет, ни председателя Казенной палаты, ни члена правления солидного банка.
Отец, как правило, возвращается из клуба после трех часов ночи. В клубе он бывает ежедневно. Даже после концерта или театра он едет туда "выкурить папироску". Так говорится.
Глубокая ночь.
Я пишу жестокую поэму о своей первой любви. Себя не щажу. В этом суровом приговоре есть доля кокетства. И немалая. Ах, как приятно не щадить себя!
Входит отец.
– Батюшки! А ты все еще не спишь? Ложись, брат, ложись. Завтра рано вставать.
– Я, папа, завтра не пойду в институт.
– Почему?
– Кончаю поэму.
– Ну, как? Вытанцовывается?
– Не знаю. Скоро тебе прочту.
– Жду с нетерпением. Ну, пиши, пиши. Я оставлю Дуняше записку, чтобы тебя не будила.
– Спасибо, папа. Спокойной ночи.
И целую у него руку. А в детстве я любил засыпать, положив себе под голову эту большую ласковую руку, которая не дала мне ни одного шлепка.
Весной меня не допустили к переходным экзаменам: три годовые двойки - по алгебре, по геометрии и по латыни.
"Сел! Второгодник!"
Огорчился я смертельно.
Отец меня утешал:
– Экой вздор! Ну, кончишь институт на год позже. Зато, мой друг, ты написал две поэмы и несколько десятков стихотворений. Из них, по-моему, три-четыре хороших.
Но Дворянский институт мне окончить не довелось. Дела сложились так, что мы должны были осенью того же года уехать из Нижнего.
Отец принял представительство на Пензу и Пензенскую губернию английского акционерного общества "Граммофон" ("Пишущий Амур") с процентами от оборота, довольно значительного, так как общество давало широкий индивидуальный кредит на аппараты и пластинки.