Шрифт:
Осознание того, что глобальная трансформация окружающей среды меняет как землю, так и человеческое общество, все больше влияет на работу современных историков. На страницах влиятельных исторических журналов все чаще поднимается вопрос о принятых в исторической профессии представлениях о масштабах исторического процесса и соизмеримости точек зрения, подходов и методов гуманитарной истории и естественных наук (или отсутствии такой соизмеримости) 19 . Такие программы, как «Большая история», «глубинная история» или «био-история», стремятся сформулировать способы конструктивного взаимодействия с естественными науками 20 . Но у этих программ тоже есть прошлое. Историки науки, в частности, начинают картографировать эту обширную территорию, находя корни и резонансы современных проектов «больших» и «глубинных» историй в разнообразных научных программах XIX и XX веков 21 .
19
См., например: Sebouh David Aslanian, Joyce E. Chaplin, Kristin Mann, Ann McGrath, “AHR Conversation: How Size Matters: The Question of Scale in History,” American Historical Review 118, № 5 (2013): 1431–1472.
20
См., например: David Christian, Maps of Time: An Introduction to Big History (Berkeley and Los Angeles: University of California Press, 2004); и Smail, On Deep History and the Brain. Доброжелательное обсуждение этих подходов историками, которые необязательно разделяют те же взгляды, см., например: David C. Kraukauer, John Lewis Gaddis, Kenneth Pomerantz, eds., History, Big History, and Metahistory (Santa Fe, NM: Santa Fe Institute, 2017).
21
Marianne Sommer, History Within: The Science, Culture, and Politics of Bones, Organisms, and Molecules (Chicago: University of Chicago Press, 2016); Nasser Zakariya, A Final Story: Science, Myth, and Beginnings (Chicago: University of Chicago Press, 2017); и Deborah R. Coen, Climate in Motion: Science, Empire, and the Problem of Scale (Chicago: University of Chicago Press, 2018).
Опираясь на эти работы моих коллег, в этой книге я переношу центр внимания на историю истории науки, рассматривая ее как ключевой исторический контекст сегодняшнего «научного поворота» в исторической науке. Как я показываю на последующих страницах, история истории науки сама по себе поучительна для понимания исторического контекста сегодняшних попыток наведения мостов между историей и естественными науками, поскольку она проливает свет на междисциплинарные программы, в рамках которых историки и естественники взаимодействовали, научные практики, которые делали это взаимодействие возможным, и политические цели, которые ставились этими междисциплинарными программами и их участниками 22 . По мере того как история науки укрепляла свои позиции на исторических факультетах университетов, историки науки дистанцировались от естественно-научных корней своей дисциплины 23 . Однако один из выводов этой книги заключается в том, что сегодняшняя историчность истории науки не противоречит гуманитарной программе ее создателей, ставящей целью примирение исторического понимания и естественно-научного объяснения 24 . Прослеживаемые на страницах этой книги исторические сюжеты, разворачивавшиеся в лиминальных пространствах на периферии дисциплин, происходящие вне традиционных дихотомий или вопреки им, высвечивают многообразные, неоднозначные и сложные взаимоотношения между естественными науками и историей 25 .
22
История науки служила многим разным целям и решала разные интеллектуальные и политические задачи. Сюжет, изложенный в этой книге, – лишь один из множества сюжетов истории этой дисциплины. Краткий исторический очерк истории науки см.: Lorraine Daston, “History of Science,” в International Encyclopedia of the Social and Behavioral Sciences, ed. Neil J. Smelser, Paul B. Baltes (London: Pergamon, 2001), 6842–6848. Более подробные очерки интеллектуальной истории, культурной политики и интеллектуальной повестки истории науки см. в следующих работах: John R. R. Christie, “The Development of the Historiography of Science,” в Companion to the History of Modern Science, ed. R. C. Olby, G. N. Cantor, J. R. R. Christie, M. J. Hodge (London: Routledge, 1990), 5–22; Rechel Laudan, “Histories of the Sciences and Their Uses: A Review to 1913,” History of Science 31, № 1 (1993): 1–34; Michael Aaron Dennis, “Historiography of Science: An American Perspective,” в Science in the Twentieth Century, ed. John Krige an Dominique Pestre (Amsterdam: Harwood, 1997), 1–26; Anna-K. Mayer, “Setting Up a Discipline: Conflicting Agendas of the Cambridge History of Science Committee, 1936–1950,” Studies in History and Philosohy of Science, Part A 31, № 4 (2000): 665–689; и Lorraine Daston, “ The History of Science as European Self-Portraiture,” European Review 14, № 4 (2006): 523–525, и “The Secret History of Science and Modernity: The History of Science and the History of Religion” (доклад представлен на конференции “‘The Engine of Modernity’: Construing Science as the Driving Force of History in the Twentieth Century,” Columbia University, New York, May 2–3, 2017).
23
См., например: Lorraine Daston, “Science Studies and the History of Science,” Critical Inquiry 35, № 4 (2009): 798–813.
24
О концептуальном различии между научным объяснением и историческим пониманием см. ниже, Глава 1. Об обсуждении исторического понимания как проблемы естественных наук см.: Anna-K. Mayer, “Setting Up a Discipline, II: British History, 1948,” Studies in History and Philosophy of Science, Part A 35 (2004): 41–72, в особенности 43–55. О философском осмыслении исторического понимания как научной проблемы см.: Henk De Regt, Sabina Leonelli, Kai Eigner (eds.), Scientific Understanding: Philosophical Perspectives (Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2009), в особенности 189-209 (Sabina Leonelli, “Understanding in Biology: The Impure Nature of Biological Knowledge”).
25
Я использую понятие лиминального пространства в том смысле, в котором его использовала историк Джоанна Бокман, т. е. для описания тех случаев, когда новое знание производится вне традиционных систем классификации, иерархий знания и политических дихотомий, или вопреки им. См.: Johanna Bockmann, Markets in the Name of Socialism: The Left-Wing Origins of Neoliberalism (Stanford, CA: Stanford University Press, 2011).
«Россия как метод»
Историки неоднократно замечали, что география является мало отрефлексированным методом в истории 26 . Сравнительно недавно этот вопрос дискутировался среди историков науки в отношении концепции «Азии как метода» – подхода, в рамках которого историки начали пересматривать историю «проекта модерна» (англ. Modernity), традиционно укорененного в европейской интеллектуальной традиции, позиционируя Азию в качестве географического центра глобальной истории современности 27 . В рамках этой методологической стратегии «многообразие, неоднозначность и неопределенность понятия Азия» используется как полезная эвристика, позволяющая «получить в распоряжение историков более содержательный исторический материал и менее противоречивый инструментарий, чем это позволяют другие концептуальные схемы – как, например, неуклюжая концепция “глобального Юга”» 28 . Историки, работающие на материале таких вненациональных географических регионов, как Латинская Америка, Африка, Атлантический мир (англ., Atlantic world) и мир Индийского океана (англ., Indian Ocean world) – то есть географических и геополитических пространств, не укладывающихся в границы традиционных наций и государств, – также прибегают к географическому «объективу» в качестве стратегии для того, чтобы раздробить, регионализировать или другим образом выбить традиционно европоцентричную мировую историю из проторенной колеи 29 .
26
Одним из ранних примеров подобного рассуждения может быть книга Февра и Батайона: Lucien Febvre, Lionel Bataillon, Geographical Introduction to History, trans. E. G. Mountford, J. H. Paxton (New York: Knopf, 1925).
27
См., например: Fa-ti Fan, “Modernity, Region, and Technoscience: One Small Cheer for Asia as Method,” Cultural Sociology 10, № 3 (2016): 352–368; и Warwick Anderson, “Asia as Method in Science and Technology Science,” East Asian Science, Technology and Society 6, № 4 (2012): 445–451. О роли истории науки в конструировании понятия европоцентричной модерности см.: Daston, “The History of science as European Self-Portraiture”; и Marwa Elshakry, “When Science Became Western: Historiographical Reflections,” Isis 101, № 1 (2010): 98–109.
28
Fan, “Modernity, Region, and Technoscience,” 363.
29
См. обсуждение вопроса в Fan, “Modernity, Region, and Technoscience”. О подходе, в котором океаны рассматриваются как важнейшие центры мировой истории, см. David Armitage, Alison Bashford, Sujit Sivasundaram (eds.), Oceanic Histories (Cambridge: Cambridge University Press, 2018). Выражаю благодарность Минакши Менон и участникам группы «История науки в Азии: Деколонизируя историю науки» (History of Science in Asia: Decolonizing the History of science) консорциума по истории науки, техники и медицины (Consortium for History of Science, Technology and Medicine), Филадельфия, за информативное обсуждение этой темы.
По аналогии с исследовательским подходом «Азия как метод», в котором географический регион используется в качестве метода исторического исследования, я предлагаю «Россию как метод» для репозиционирования традиционно европоцентричной и как бы универсальной аналитической оптики самой исторической науки 30 . Использование «России как метода» для рассмотрения разных историографических направлений, таких как историографическая школа Анналов, количественная история и всемирная история, позволяет высветить циркуляцию и модификацию знаний, практик и философских систем, связанных с научной историей 31 . С конца XIX и на протяжении большей части XX века Российская империя (а затем Советский Союз) оставалась активной, хотя и не равноправной, участницей движения за научную историю, и в процессе апроприации знаний, практик и философских систем, связанных с научной историей российскими, а затем советскими учеными, эти знания и практики, в свою очередь, изменялись и реконфигурировались в местах их происхождения.
30
Я использую слово «Россия» в том же смысле, что и ученые, использующие термин «Азия» в дискуссиях об «Азии как методе»: то есть в качестве условного обозначения территории Российской империи и Советского Союза, не предполагая при этом никакой эссенциализации ни страны, ни населяющих эти территории разнообразных народов и современных суверенных государств.
31
Сред прочих аналитических подходов, я опираюсь на работы Капиля Раджа и Марвы Эльшакри о распространении и передаче знаний. Оба исследователя выявляют сложную сеть разнообразных контактов и взаимоотношений, обеспечивающих процесс обмена знаниями, в ходе которого претерпевают глубокие изменения и так называемое импортируемое знание и усваивающая его сторона. См.: Kapil Raj, Relocating Modern Science: Circulation and the Construction of Knowledge in South Asia and Europe, 1650–1900 (New Yourk: Palgrave Macmillan, 2006); и Marwa Elshakry, Reading Darwin in Arabic, 1860–1950 (Chicago: University of Chicago Press, 2013). Обсуждение подхода Капиля Раджа к изменчивости научного знания как аналитического ракурса, особенно подходящего для исследования российских/советских гуманитарных и общественных наук, см.: Susan Gross Solomon, “Circulation of Knowledge and the Russian Locale,” Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History 9 (2008): 9–26.
Одна из историй, которая прослеживается на протяжении всей книги, – это история взаимодействий между французскими историками-гуманитариями и советскими учеными-естественниками. Эти взаимодействия оказали важное влияние на историческую науку XX века, однако советская глава в существующей истории историографической мысли остается за интеллектуальным «железным занавесом». Как я показываю в этой книге, история научной истории будет выглядеть совсем иначе, если проследить связи между историей историографии и историей науки в Российской империи и СССР.
Я использую концепцию «Азия как метод» в качестве отправной точки отчасти из-за ее объяснительной силы, а отчасти потому, что между Азией и условно-собирательной «Россией» существуют очевидные исторические параллели и взаимосвязи, как географические, так и исторические. В историческом воображении народов, населяющих обе территории, понятие универсального, абстрактного «Запада» играло и продолжает играть роль важного культурного компаса 32 . На протяжении всей российской истории «Запад» являлся для российских интеллектуалов и реформаторов важнейшим экзистенциальным Другим – иными словами, служа в одно и то же время ориентиром, целью, соперником, которому нужно подражать, объектом желания и ресентимента. Но если разнообразные общества и народы, населяющие огромную территорию собирательной «Азии», сформировали свои собственные культурные, интеллектуальные и экономические традиции, то «Россия» в разных своих ипостасях была и оставалась частью европейской культурной традиции, в которую российские элиты были и оставались интегрированы в разные периоды российской истории. Российский имперский опыт, как показал Александр Эткинд, был гибридным, соединив в себе опыт колонизатора и колонизируемого, западного ориентализма и его объекта. Опыт «внутренней колонизации» сделал Россию «в ее разнообразных проявлениях и периодах… как субъектом, так и объектом ориентализма»: Россия колонизировала саму себя и была ориентализирована своими собственными «другими» – европеизированными высшими классами и элитами 33 .
32
Я использую термин «Запад» по большей части как категорию самих участников исторического процесса (англ., actors’ category). Об интеллектуальной истории идеи об универсальном Западе в мусульманском мире см.: Aydin Cemil, The Politics of Anti-Westernism in Asia: Visions of World Order in Pan-Islamic and Pan-Asian Thought (New York: Columbia University Press, 2017). Об обсуждении «Запада» как тропа в российском культурном дискурсе см. Главу 2 настоящей книги. Обсуждение ранней постколониальной критики «Запада» как неотрефлексированной категории историков см. Главу 5.
33
Alexander Etkind, Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience (Cambridge: Polity, 2011). Александр Эткинд. Внутренняя колонизация. Имперский опыт России / Авториз. пер. с англ. В. Макарова. (М.: НЛО, 2013). См. также: Michael David-Fox, Peter Holquist, Alexander Martin, eds., Orientalism and Empire in Russia (Bloomington, IN: Slavica, 2006); и Vera Tolz, Russia’s Own Orient: The Politics of Identity and Oriental Studies in the Late Imperial and Early Soviet Periods (Oxford: Oxford University Press, 2011).
Двусмысленное положение «России», подрывающее бинарную оппозицию Запада и его Других, делает ее хорошим «методом» для зондирования интеллектуальной истории историографии, которая обычно сводится к обсуждению вклада западноевропейских интеллектуалов, от Маркса и Ранке до Фуко и Ферро. «Россия как метод» позволяет выявить эпистемологические ограничения использования Запада в качестве универсального метода для изучения истории историографической мысли и исторических методов, которые формировались, как и другие формы знания, в результате культурных обменов и взаимных заимствований, происходивших в разное время в разных регионах мира.
В последние десятилетия историки начали пересматривать интеллектуальную историю своей собственной дисциплины, используя подходы транснациональной истории (англ., transnational history), позволяющей выйти за узкие рамки национальных нарративов и взглянуть на давно изученные вопросы с точки зрения циркуляции знания в глобальном историческом контексте 34 . Однако лишь немногие работы, посвященные истории гуманитарных наук в Российской империи, не говоря уже об их советских вариациях, написаны в жанре транснациональной истории 35 . Объяснение достаточно очевидно. Как заметил Олег Хархордин, «Россия не дала миру своих Витгенштейнов, Малиновских, Хайеков, Полани или Фрейдов». Действительно, советские гуманитарные и общественные науки приравнивались к официальному марксизму и подлежали идеологической цензуре и партийному контролю. Советская продукция в области гуманитарных наук не «экспортировалась за рубеж» и, за редким исключением, не выходила «на мировые рынки по производству знаний» 36 . После развала СССР, «когда замкнутый мирок советских общественных наук был открыт для мира, он оказался, по стандартам этого большого мира, по большей части пустым». В результате, как объясняет Хархордин, постсоветские гуманитарные науки стали функционировать как сырьевая экономика: методы и теории «импортировались… в Россию» с Запада, а «сырье» – как, например, копии архивных материалов, – экспортировалось из России на Запад. Иными словами, перемещение знаний проходило по большей части в одном направлении – с запада на восток 37 .
34
См., например: David Armitage, Foundations of Modern International Thought (Cambridge: Cambridge University Press, 2012), в особенности Глава 1 (“The International Turn in Intellectual History”), 17–32.
35
В качестве редкого исключения см.: “Social and Human Sciences on Both Sides of the ‘Iron Curtain’,” ed. Ivan Boldyrev, Olessia Kirtchik, специальный выпуск History of the Human Sciences 29, №№ 4–5 (2016): в особенности введение: Ivan Boldyrev, Olessia Kirtchik, “On [Im]permeabilities: Social and Human Sciences on Both Sides of the ‘Iron Curtain’”. Другим примером транснациональной истории является работа Марлен Ларуэль, которая прослеживает историю крайне правых политических идей, циркулирующих между Россией и европейскими странами на протяжении ХX века: Marlene Laruelle, Entangled Far Rights: A Russian-European Intellectual Romance in the Twentieth Century (Pittsburgh, PA: University of Pittsburgh Press, 2018).
36
Kharkhodin, “From Priests to Pathfinders,” 1296.
37
Oleg Kharkhodin, “From Priests to Pathfinders: The Fate of the Humanities and Social Sciences in Russia after World War II,” American Historical Review 120, № 4 (2015): 1283–1298, 1290, 1291, 1295.