Шрифт:
Отныне, вернувшись из школы, Аян располагался на полу и писал письмо, слюнявя химический карандаш. Уже после второй строки его губы становились фиолетовыми, точно он перекупался в заводи.
Почти каждый день из аула уходило письмо, адресованное отцу Аяна. Иногда их было два, в том случае, если бабушка усаживалась на постели и диктовала свое письмо.
Мы завидовали Аяуу, потому что еще не научились связывать на бумаге слова в осмысленные предложения. Но наш новый приятель ни капельки не заносился перед нами. Бывало, придешь к нему, скажешь:
— Аян, помоги. Уж очень хочется написать брату письмо.
А он отвечает великодушно:
— Возьми мое и перепиши. Только имя моего отца замени именем своего брата. Понятно?
Киваешь: понятно, — и мчишься домой в нетерпении.
Так постепенно все наши одноклассники стали посылать письма на фронт. Письма были точно близнецы, потому что, в сущности, их сочинял один человек.
Наш учитель будто только и ждал того, чтобы его ученики научились писать письма. Скоро, наполовину парализованный, он слег в постель. Другого учителя не было (да разве его найдешь в войну для маленького аула!), и потому у нас вынужденно начались надолго затянувшиеся каникулы.
В тот же период, который связывается в моей памяти в одно целое, случилось еще одно событие. Однажды Аян гнал бычка с пастбища домой и по дороге решил его объездить. Кроткий обычно бычок взъярился, взбрыкнул и сбросил с себя Аяна. Незадачливый джигит вывихнул ступню и около месяца провалялся дома. Этот вывих оказался для Аяна роковым. С тех пор он так и не смог отделаться от его последствий.
Он все меньше и меньше возился с нами, а затем и вовсе стал просто свидетелем наших игр: сидел где-нибудь в сторонке да с завистью заглядывал, как мы носились по аулу, изображая Красную Армию.
А потом пришла зима, выпал первый снег, и наступила пора снежных гор и санок.
Наш аул приютился у подножья горы Ешкиольмес. Его головные избы, пытаясь подобраться повыше к вершине, вползли было на склон и застыли в начале пути. Такое возникает впечатление, когда смотришь на единственную улицу в нашем ауле. Летом она верхним концом упирается в густую гриву полыни, покрывающей гору Ешкиольмес, а зимой мы носимся сверху вниз на санях по утоптанному снегу, и до позднего вечера над улицей звенят веселые детские голоса. Зима у нас замечательная, снег выпадает глубокий, и в то же время у подножья горы солнечно и тепло. Вот уж благодать, когда несешься навстречу упругому воздуху, а снег слепит глаза и поскрипывает под полозьями, и видишь, как торопятся твои приятели, волокут наверх сани, и щеки их пышут жаром…
Катание в этот день ничем не отличалось от прочих. Время уже подходило к вечеру. Солнце разбухло, отяжелело, налилось красным соком, готовое вот-вот сорваться за гору Ешкиольмес; на снег упали его мягкие розовые отсветы. С солнечной вершины Ешкиольмеса привычной дорожкой спускалась в аул скотина, пасущаяся на проталинах. Все дышало миром, будто исчезли беды и слезы. Хотя бы на эти часы. Поэтому вопль отчаяния поднял на ноги всех людей. Ему ответил такой скорбный плач, что у нас, детей, побежали по спинам мурашки. Минутой позже мы поняли, что горе избрало в жертву дом, где жил Аян.
Ну что ж, от этого никуда не денешься — даже несчастье вызывает у детей прилив любопытства. Мы посыпались с саней и побежали поглядеть на чужое горе. Те, кто уже успел все узнать, шептали осведомленно:
— Слыхал, у Аяна-то бабушка умерла.
И передавали новость другим с таким усердием, будто нас ожидало вознаграждение за радость — суюнши, и, конечно, не сводили глаз с Аяна, боясь пропустить самое главное.
Аян стоял у порога, белый как тот самый снег, по которому только что носились наши сани, и моргал часто-часто. Соседские женщины подняли кутерьму: вокруг причитали, кто от души, а кто ради приличия. А он застыл, глух и нем, только хлопал ресницами, да иногда зябко вздрагивал. Мы решились и, подталкивая друг друга, подобрались к Аяну. Он встретил нас молчанием, только недоуменно взглянул на санки, которые мы притащили за собой.
Солнце спряталось за вершиной Ешкиольмеса. Краски померкли, стал сумеречно-серым воздух. А мы впились глазами в Аяна, ожидая, когда же он заплачет. Кто-то даже произнес вслух, точно подсказывая Аяну:
— Эй, почему он не плачет? У него же умерла бабушка!
Но Аян молча перешагнул порог, прошел мимо окон и завернул за угол. Нетрудно догадаться, что мы бросились за ним, заинтересованные его поведением. И тут он обернулся и сказал:
— Ну, что вы, ребята?.. Хотите послушать сказку?
Он произнес это так, будто умерла не его бабушка, а все наши бабушки сообща покинули белый свет, и потому мы нуждаемся в его утешении.
— Так рассказать вам сказку? — спросил он, печально улыбаясь.
— Расскажи! — брякнул Садык.
— Наверное, лучше смешную, — сказал он самому себе и, задумавшись, потерся щекой о ворот шубы с редким мехом.
А мы крепко держались за свои санки и глазели на него, дружно разинув рты.
Аян вздохнул прерывисто и начал, будто забыв о нашем присутствии и обращаясь только к себе: