Шрифт:
— Я пойду, — сказала она, по-прежнему не трогаясь с места.
Павел кивнул.
Его взгляд — она это видела — уже изменился, стал жёстче, сосредоточенней. Павел неумолимо выныривал из их маленького уютного мира, сбрасывая с себя всё то мальчишечье, что всегда жило в нём, и превращаясь в Павла Григорьевича Савельева, человека, который притягивал и одновременно отталкивал её. Ещё совсем недавно она считала эту сторону его души тёмной, чужой, но лишь сейчас поняла, как она была неправа. Да, это действительно была ещё одна сторона её Пашки, взрослая, мужская сторона, заставляющая его принимать нелёгкие и подчас очень страшные решения, и он, как бы ни хотел, не мог скинуть с себя это, как невозможно скинуть с себя ответственность и после этого не начать презирать себя.
Теперь она это понимала. Тогда в больнице, когда они почти с разбега упали в объятья друг друга, всё было немного по-другому. Они просто занырнули в чувства, которые так долго отвергали, и барахтались, как слепые и счастливые котята, но при этом каждый из них существовал всё ещё по-отдельности, не принимая другого окончательно, отталкивая ту картину, что была чужда и оттого неприятна. Возможно, это было потому, что им не хватило времени — да и сколько его там у них было, пара дней, а точнее ночей, — а, может быть, там в больнице, она просто не видела его за работой, вернее, в работе, в которую Павел погружался с головой, и сейчас, когда перед ней раскрылся его мир, ей стал понятнее и тот другой Павел, и всё остальное. До неё вдруг дошло, что если любить и принимать этого человека, то только целиком, со всеми его изъянами, несовершенствами и ошибками, ласкового и раздражённого, злого и доброго — но полностью, без остатка.
Наверно, этому способствовали и разговоры, долгие и длинные, которые они теперь вели, потому что, как это ни странно, но не смотря на усталость, которая их обоих валила с ног каждый вечер, они как заведённые рассказывали друг другу всё, делясь своими проблемами, тревогами и заботами, и через эти разговоры, часто непонятные — потому что она ничего не понимала ни в его атомной станции, ни в этих турбинах, реакторах, графиках работ и результатах обкатки, а он ни черта не смыслил в медицине, — приходило такое нужное им обоим понимание и облегчение, словно каждый из них чуть-чуть освобождал другого от неподъёмной ноши, которую они оба с готовностью взвалили себе на плечи.
— До вечера, — проговорила она, и от этой фразы повеяло теплом. Вечером они снова вернутся сюда, в маленькую, полутёмную комнату, где не было места ни для чего кроме огромной, невесть откуда взявшейся тут, на станции, двуспальной кровати и встроенного шкафа с казённой одинаковой одеждой. Комната эта меньше всего подходила под понятие «дом», но именно домом она и являлась. Их домом.
— Я постараюсь вырваться на обед, — ответил Павел, и Анна скептически улыбнулась.
Каждый день он обещал, что вырвется на обед, и каждый раз забывал, зарабатывался, не мог выкроить лишние полчаса. Да и у Анны их тоже не было. Только пару раз за прошедшую неделю Борис чуть ли ни силой устраивал им этот совместный обед, затаскивая Павла в столовую, как на аркане. Так что с обедами у них было не очень. Лучше дело обстояло с ужинами, тут Литвинов был непреклонен и даже почти установил что-то вроде традиции — собираться в вип-зале столовой каждый вечер вчетвером.
Это были очень странные посиделки. Несмотря на все Борины старания, на его шуточки, подколки, навязчивые ухаживания за Марусей — Борис не оставлял попыток приударить за ней, хотя, по мнению Анны, шансов у него было немного — несмотря на всё это, атмосфера за ужинами царила крайне напряжённая. И всему виной были, конечно, так никуда и не сдвинувшиеся натянутые отношения брата и сестры Савельевых.
— Паш, ты бы поговорил всё-таки с Марусей… — начала она, но увидев, как он дёрнулся, замкнулся, поспешила свернуть тему. — Ладно, я побежала. До вечера.
Она не удержалась, подошла, прижалась щекой к его плечу, легко прикоснулась губами, и, прежде чем он успел среагировать и попытался остановить её, выскочила из ванной и из комнаты и быстрым шагом пошла по коридору.
Общежитие уже просыпалось, то тут, то там хлопали двери, где-то рассыпался весенней капелью девичий смех, из приоткрытой двери комнаты, которую она только что миновала, раздавалось пение — Анна даже подумала, что ослышалась, но нет, в комнате действительно пели. Мягкий мужской баритон выводил что-то совсем опереточное, лёгкое, слова бежали весёлым ручейком, перепрыгивающим камешки и порожки. Потом кто-то сказал: «Коля, да заткнись ты, дай ещё немного поспать», и голос смолк, а потом сразу же послышалось сердитое шарканье ног.
Анна попыталась переключиться на больничные дела, но тщетно. Вместо привычной рутины — вереницы неотложных вопросов, больных, которых следует осмотреть в первую очередь, перед глазами встало измученное и почерневшее лицо фельдшера Пятнашкина, добровольно взвалившего на себя ночные смены, а потом мысли и вовсе перекинулись на Марусю.
Она не случайно заговорила о ней с Павлом перед уходом, в очередной раз уткнувшись лбом о выстроенную каменную стену, которую тщетно пыталась преодолеть последние несколько дней, понимая, что ничего у неё не получится и вместе с тем зная, что всё равно будет продолжать. Потому что по-другому было никак: Маруся вошла в их жизнь, ворвалась, внесла сумятицу и напряжение, и надо было что-то делать, но что — никто из них не знал. Даже интриган Борька, умеющий разрулить, казалось бы, самые трудные ситуации, тут не справлялся.
Каждый вечер Маруся приходила на их совместный ужин словно закутанная в непрошибаемый кокон. И Павел тоже закрывался, леденел. Они были с друг другом подчёркнуто вежливы, обращались исключительно на «вы» и по имени-отчеству, швыряясь друг в друга этими бесконечными «григорьевичами» и «григорьевными» словно камнями. Анна пыталась разрядить обстановку, вовлечь их в общую беседу, но тщетно — оба замыкались и отделывались односложными фразами. Борька тоже вносил свою лепту, правда иногда Анне казалось, что лучше бы он этого не делал. Бесконечные Борины шуточки и заигрывания, на которые Маруся теперь никак не реагировала, становились день ото дня всё настойчивей и беспардонней, а в последний раз он увлёкся до такой степени, что Павел чуть не сорвался, прикрикнул на него, и Анне стоило большого труда сгладить эту неловкость.