Шрифт:
– Нет! Спасибо…
– А чё? Меньше булки хлеба цена! Гусята резвые, крепкие. Бери, хозяин! – упрашивал парень. – Если больше десяти, то со скидкой отдам!
Что он понимает в гусях? Как их держать, чем кормить? И от них даже на сутки не уедешь… И хотя тут же что-то отвечало: среди людей живешь – помогут, научат, покараулят, – но он не хотел это услышать.
– Говорю – нет… Денег нет.
– Ну, как знаешь. – Парень поправил бейсболку, спрятался в кабине; грузовик дернулся и медленно двинулся по улице дальше.
А Наде некогда было раздумывать и выбирать. Дни летели, растворяясь в постоянных, новых и новых заботах; они были освещены мелкими радостями, перемешаны с частыми в крестьянской жизни потерями, неудачами… Ни одно слово, наверное, не может посоперничать по числу синонимов со словом «работать». Пластаться, пахать, кожилиться, пахтаться, пурхаться, вертеться, биться, вкалывать, упираться, корпеть… У всех у них оттенки разные, и Надя то вертелась: успевала почти одновременно подоить корову, задать животине, покормить детей, отправить Борю в школу; то кожилилась: пристраивала на место сдернутую ветром с гвоздей шиферину, колола ломиком большие комья угля, несла от колонки ведра; то корпела: штопала расползающуюся одежонку, перебирала семена редиски и морковки, разреживала рассаду в ящиках… Заботы убивали, давили мысли, и правильно – мысли утомляют посильнее самой тяжелой работы. Надя всячески отгоняла их, не позволяла разрастаться, опутать себя. Но вот вдруг руки обвиснут, станут чужими, непослушными, и зальет сердце прорвавшаяся тоска, и слезы поползут по щекам… Вечером, когда можно наконец упасть и забыться сном, – не спится. Сидит в темной комнате; вдалеке лает собака (от кого-то, может, гости выходят), напрасно пытаются создать уют старые ходики… Дети, конечно, отрада и счастье, но они часть ее, они слишком ее… И вот-вот плеснутся в ночь упреки погибшему мужу, прожившему легко и разухабисто и так же легко и разухабисто заехавшему на тракторе в пруд, навсегда. «Одна, одна», – сквозь все радости и заботы, сквозь любовь к Боре и Оле, иглами прожигало, рвало ей сердце. Хочется завыть, забиться лицом в подушку, задохнуться в рыданиях. И смотрит она в черноту за окном, и ждет.
Часто теперь взглядывает Надя на себе в зеркало и будто отвечает на чей-то горький вопрос, отмахивается, вздыхает: «Да что уж теперь…»
Нахлынули на деревню бродяги. Неизвестно, кто они, откуда они приходили и куда девались. Вроде и похожи на цыган, но не цыгане. Беженцы, может, какие, из Средней Азии… Налетали как саранча, прихватывали что плохо лежит. Ходили они по улицам, черные, в грязных цветастых одеждах, стучали в калитки, просили подать еды. Предлагали в обмен или купить одежду.
– Девушка! Девушка! – звала худая женщина с ребенком в привязанном на груди платке, заглядывая в калитку, перекрывая сиплый лай пса. – Еда! Кушать! А?
Надя, отложив метлу (двор подметала), подошла.
– Картошка есть. Дать?
– Дай, дай! – закивала та, тыча ребенку и себе в рот указательным пальцем.
– Сейчас… Борь, поди сюда!
Со стороны хоздвора вышел сын, недовольный, что оторвали от дела.
– Чего?
– Борь, постой тут, я сейчас.
Она ушла в сени, набросала в пакет картошки, в целлофановый мешочек – немного творогу. Прихватила пару вчерашних сдобок. Вынесла.
– Вот, возьмите.
Женщина спрятала продукты в свою безразмерную сумку, достала оттуда белый комок, ловко развернула перед Надей, превратив комок в кофточку.
– Девушка! Недорого! Пять! – Растопырила пальцы – «пятьдесят тысяч», дескать.
– Нет-нет, не надо. Иди, милая…
– Шерсть! Для тебя шита! Три. Три! Возьми!
Надя и без ее слов видела, что кофточка добротная и ей в самый раз и что цену можно сбить тысяч до двадцати. Но мысль купить мелькнула и тут же погасла; тем более при сыне не хотелось торговаться и покупать явно ворованную, ношеную вещь.
– Возьми! Девушка! Два пять! – кричала беженка, а ребенок на ее груди равнодушно смотрел на Надю, привыкший в свои полтора годика к автобусам, деревням, рынкам, к кричащей матери, шумным ссорам, холоду, жаре…
– Иди. Дала что могла. Иди!
Надя захлопнула калитку, щелкнула задвижкой. Беженка крикнула что-то на своем языке и направилась к соседнему дому.
Пес, отлаявшись, потянулся, со скрипом зевнул, залез в будку.
– Ничё вроде кофта, – сказал Боря, – зря не купила.
– Да ну… Куда мне в ей…
Вечером пришел за молоком Сергей. Увидел он другую Надю – нет ее смеющихся глаз, быстрых и верных движений, будто вся бодрость и живость в ней высохли. Не смотрела она на Сергея, лицо осунулось и потемнело, вся она словно бы обмякла, стала меньше ростом.
– Надя, – осторожно, чувствуя и свою в этой перемене вину, начал Сергей, – что-то случилось?
– А что? – глаза ее на секунду блеснули в попытке показать, что все нормально, и тут же погасли, спрятались за морщинками век.
– Не знаю… Какая-то вы… усталая, скорбная…
Сергей почувствовал, что сказал не то, кашлянул.
– Будешь тут усталой, – отозвалась Надя, тяжело подняла бидон, стала наполнять банку.
– Может, что нужно помочь? Вы скажите… Я все равно без дела сейчас… не знаю, чем заняться…
– Да что тут помогать…
И Сергей закончил мысленно: «…тут работать надо».
Надя подала ему банку с традиционным: «Вот, пейте на здоровье». Он, кивнув, тоже традиционно ответил: «Спасибо». У двери замялся было, еще глянул на Надю, кашлянул, а потом медленно пошел через двор к калитке под ленивый собачий лай.