Шрифт:
Она сказала:
– Мы не можем смотреть на то, как человек умирает.
– До смерти ему еще далеко, – невозмутимо откликнулся Клаус. – Если вылетит отсюда, попадет в другую бригаду. – Он пожал плечами. – Я не понимаю, зачем устраивать такой театр из-за каждого слабака и дурака. Если у тебя в бригаде есть хулиган, все будут лезть к нему, пока он наконец не выбросит свои пластинки Элвиса Пресли. А если снимет свои джинсы, то тут же начнем ему петь дифирамбы.
Клаус, Шах и студент одновременно затянули: «Еще одну душу от алкоголя спасли».
Они рассмеялись. Реха пересилила себя, она тихо и поспешно сказала:
– Я прошу вас, не будьте такими равнодушными. Смейтесь надо мной, думайте, что я сентиментальная девочка, но мне жаль его, и я считаю неправильным стоять в стороне и пожимать плечами. Безнадежных случаев на самом деле не бывает.
– Известные интернатские идеи, – усмехнулся Курт.
Эрвин смиренно сказал:
– Если хотите избавиться от меня, то я уйду. Когда здесь все кричат на тебя, тебе всегда приходится убирать за другими. – Его голос сорвался. Он снял очки и вытер глаза, но это был скорее смешной жест, чем трогательный, и Клаус проворчал:
– Все эти обещания мы уже слышали сотни раз.
Рольф поднял палец, и все посмотрели на него; он прошептал:
– Когда утром заходят в мастерскую, все здороваются за руку. Но Эрвину никто не протягивает руку. Он может стоять рядом, но никто не протягивает ему руку. Почему? Не знаю. Просто так принято. – Остальные закивали, а потом один вспомнил о сапожнике и рассказал, что старшие товарищи использовали Эрвина в качестве мальчика на побегушках, и за пятьдесят монет он отдавал их обувь в починку, или же давали метлу в руки со словами: «Иди, подметай, все равно больше ничего не умеешь».
– Что ж, – сказал Шах. – Конечно, у него не появится желания приходить на работу, ведь никакой определенной работы у него и нет. – Он сел на бетонный пол и скрестил ноги; казалось, он забыл, что у него нет времени. Он достал из нагрудного кармана маленькую глиняную трубку и кисет с табаком, а остальные серьезно и задумчиво наблюдали, как он набивает трубку, и через некоторое время несколько человек сели рядом с ним на пол. Шах крепко сжал табак своим коричневым мозолистым большим пальцем и спросил: – Что у тебя с глазами?
– Какая-то болезнь, – пробормотал Эрвин. – Не знаю, как называется. – Он теребил свои очки, из-за своей недоверчивости ему нужно было внимательно следить, он будто ожидал подвоха: где-то здесь была ловушка, и остальные просто ждали, когда он попадет в нее, и тогда они с воплями набросятся на него… Он сказал с притворным смирением, обратившись к старшим товарищам: – Мне же и пришлось уйти со стройки, не доучившись на каменщика; однажды я упал в котлован. – Он ждал, когда все начнут смеяться.
Но захихикал только Клаус. Двое или трое знали историю Эрвина. Его отец погиб, а мать умерла во время эвакуации. Он вырос у старой, наполовину глухой тети, слонялся по улице, был плохим учеником, дважды оставался на второй год, сбежал от тети, бродяжничал, воровал, был схвачен и попал в приют для несовершеннолетних.
Во время обучения на каменщика у него испортилось зрение; однажды он упал с лесов, и на этом его обучение закончилось. Работа на стройке доставляла ему удовольствие. Теперь он был в мастерской разнорабочим, и ему было неинтересно закручивать болты и чистить велосипеды старших товарищей или, в лучшем случае, шлифовать клапан.
– А почему ты не сделаешь операцию? – спросила Реха. Она села между Мевисом и Николаусом, подтянув колени к подбородку, и ее длинная рабочая рубашка подметала грязный пол, когда Реха поворачивалась. Сегодня грязная одежда ее не раздражала, она даже гордилась ею и своими черными огрубевшими руками: костюм и руки делали ее, по крайней мере внешне, похожей на остальных членов бригады. И, возможно, именно этого – быть равной и стать частью коллектива – она и желала, хотя до сегодняшнего дня она избегала всех.
– Шари-тэ, – медленно произнес Эрвин, медленно и важно растягивая слоги. – Ее делают в Шаритэ. Но начальник не отпускает меня.
– А почему?
– Думают, я сбегу на Запад. – Он поправил очки, размазав грязь вокруг глаз. Он сказал с непосредственной откровенностью: – Я же однажды уже убежал. Когда я уехал в Западный Берлин, у меня было шестьдесят марок, а на следующий вечер осталось всего пять, вот я и вернулся.
– Господи, во дурак! – со смехом воскликнул Клаус. – Лучше не рассказывай никому об этом!