Шрифт:
Реха так и не простила его и, кроме того, возложила вину за смерть своей матери на человека, чье имя она даже не произносила вслух. Дебора Гейне была доставлена в Равенсбрюк, а маленькую полукровку поместили в национал-социалистический исправительный дом. Хотя Реха и не помнила того времени, оно оставило в ней следы, и все послевоенные годы добрая забота ее учителей и воспитателей не могла стереть этих следов.
Несмотря на страх и застенчивость, Реха была вспыльчива и иногда представляла, что скажет и сделает с этим человеком, если однажды им придется столкнуться лицом к лицу. Она не знала, как выглядела ее мать, какие у нее были волосы и глаза, но была уверена, что похожа на нее.
Полячка, которая когда-то посетила интернат, сказала ей, что ее темные глаза и тонкий с горбинкой нос напоминают ей молодую Розу Люксембург, и Реха, прочитав ее замечательные тюремные письма, стала гордиться этим сходством.
Когда глаза привыкли к темноте, она снова различила очертания мебели и светлый прямоугольник двери. Бледная полоска света падала сквозь щель в оконных занавесках. «Нужно прибраться, – подумала она, – привнести в обстановку что-нибудь цветистое: несколько картин, цветы, скатерть поверх отвратительной клеенки… Лизе, кажется, все равно, поэтому она продолжает жить среди голых стен в квартире, которая и не заслуживает такого названия. Как только я получу первую зарплату…»
Но пока она строила планы, прикидывала, высчитывала – а она знала, что на самом деле делает это только для того, чтобы отвлечься и обмануть свою тоску по дому, – ее мысли уже блуждали, возвращаясь в парк с его клумбами, заросшими львиным зевом, астрами и поздними розами, обратно к «замку», и она снова увидела извилистые коридоры и мрачные лестницы и свою комнату, в которую завтра или послезавтра войдут две незнакомые девушки. Два года назад ученики устроили соревнование: они сами расписывали свою комнату – с усердием, любовью и не очень умело. В итоге они с Бетси заняли третье место, но были уверены в том, что Крамер несправедлив или, по крайней мере, что у него нет вкуса.
Она думала и о Бетси, которая вчера рано уехала в Росток, в университет, и в сотый раз спрашивала себя, не было бы разумнее и удобнее поехать в тот же Росток или в Берлин, а не сюда, на комбинат, в незнакомую и захватывающую область. «Так точно было бы легче», – подумала она.
Она хорошо помнила тот июньский день, когда Крамер позвал ее к себе. Было очень жарко, несколько недель не было дождя, небо было светло-голубым, а земля серой и потрескавшейся от засухи. Они только что пришли с поля, грязные и потные, от их одежды все еще исходил запах сена и диких трав.
Крамер сидел за своим столом, толстый, светловолосый, еще молодой, его насмешливые серые глаза были спрятаны за очками. Он словно никак не изнывал от жары, и Реха улыбнулась про себя: «Он слишком вежлив, что даже не потеет в присутствии других».
– Садитесь, фрейлейн Гейне, – сказал он. – Итак, что вы решили?
– Да, – ответила Реха. – Я бы хотела поработать год на производстве, если вы не против.
– И каком же?
– «Шварце Пумпе».
– Вы могли бы поработать где-то поблизости, например, в «Персиле» в Г. Зачем ехать так далеко, фрейлейн Гейне? Почему выбор пал на «Шварце Пумпе»?
Она минуту поколебалась, а затем, смущенно улыбаясь, произнесла:
– Потому что звучит романтично.
– Романтично, о боже… После восьми часов земляных работ вам будет не до романтики.
– …И еще потому, что он далеко, – закончила Реха.
Крамер внимательно посмотрел на нее.
– Так, значит, вы хотите стать самостоятельной?
– Называйте, как пожелаете, – вспылила Реха.
Спустя мгновение Крамер продолжил:
– Я считаю правильным и полезным, когда ученики после окончания школы год работают на производстве. Но вам, дорогая Реха, вам это не подходит, простите, что я так прямолинеен. – Он потянулся за пачкой сигарет, но снова опустил руку. Он старался не курить при своих учениках (хотя, как и любой другой учитель, был членом «Общества курильщиков»). – Боюсь, вы сдадитесь, если все пойдет не так гладко или романтично, как вы себе это представляете.
– Я не сдамся, – резко возразила Реха. – Я достаточно смелая и в полях работаю не хуже других. Конечно, я хочу стать самостоятельней, и я не хочу вечно бояться чужих людей… – Она замялась, пытаясь подобрать слова, чтобы объяснить причины своего решения.
– Вы знаете, вас никто не заставляет, – добавил Крамер.
– Я не хочу, чтобы ко мне вечно относились как к жертве нацистского режима, – сказала Реха тихо, но решительно. – Я не хочу, чтобы меня вечно жалели, лелеяли и выделяли.
– Хорошо, хорошо, – быстро сказал Крамер. – Я сделаю все необходимое. Можете идти.
Последние недели пребывания Рехи в интернате прошли с осознанием того, что этот тяжелый период скоро закончится и она безвозвратно потеряет нечто восхитительное: родину, дружбу, детство и безопасность в сложившемся коллективе.
Сегодня утром Крамер проводил ее до ворот; он протянул ей свою толстую, короткую руку и, моргая за стеклами очков, сказал непривычно сердечным тоном:
– Я не настолько самонадеян, чтобы думать, что наш интернат был для вас чем-то вроде родительского дома, Реха. Но все же… – И вдруг он использовал обращение на «ты»: – Если у тебя когда-нибудь будет серьезное горе, напиши или приходи сюда. – Он, казалось, хотел добавить что-то еще, но промолчал и ограничился тем, что пожал ей руку и помахал на прощание, когда она шла по улице, медленно, в одиночестве, то и дело поворачивая к нему голову.