Шрифт:
Объектом аналогичного исследования мог бы стать и Байрон. Его творчество изобилует формулировками, относящимися к ведению поэтики плавания. С полным основанием они могут считаться вариациями на основную тему. Так, в «Двух Фоскари» читаем: «Сколько раз я могучей рукою рассекал эти волны, встречая их отважной грудью. Стремительным жестом я отбрасывал назад свои мокрые волосы… С презрением я отталкивал пену»[396]. Жест, состоящий в откидывании волос назад, сам по себе весьма показателен и значим. И означает он наступление решающего момента; это знак того, что бой принят. Это движение головы поистине свидетельствует о воле пловца стать главою некоего движения[397]. Пловец действительно повернулся к волнам лицом, и тогда «волны, – пишет Байрон в „Чайльд-Гарольде“, – узнали своего властелина».
Само собой разумеется, кроме плавания агрессивного и активного, существует еще и масса других его типов, и некоторые из них мы рассмотрим в этой части главы. Если стремиться к полноте психологического описания воды, то в литературе можно отыскать и такие страницы, на которых проявляется динамическая общность между пловцом и волнами. К примеру, Джон Шарпантье очень хорошо говорит о Кольридже[398]: «Он отдается соблазну грезы; он простирается по морю, словно стремительно плывущая медуза, которая, кажется, в такт движению волн ритмически раздувает свой парашют, ласкает морские струи своими мягкими плавучими зонтиками…»[399] Этим образом, который переживается динамически и сохраняет верность силам материального воображения, Джон Шарпантье иллюстрирует нам плавание мягкое и «объемное», соблюдающее точнейшее равновесие между пассивностью и активностью, между волнообразными движениями и рывками; и такой вид плавания смыкается с грезами об укачивании, ибо все это объединяется в бессознательном. И для Кольриджа этот образ глубоко правдив. Разве в 1803 году Кольридж не писал Веджвуду: «Существо мое переполнено волнами; они катятся и обрушиваются туда и сюда, словно вещи, у которых нет общего хозяина…»? Вот какие сны видит человек, не умеющий бросать вызов миру; грезится ему плавание человека, не умеющего бросать вызов морю.
Более обстоятельное исследование этой темы позволило бы нам проследить переход от различных типов плавания к рыбообразным метаморфозам. Т. е. неплохо было бы написать естественную историю воображаемых рыб. В литературе эти воображаемые рыбы довольно немногочисленны, ибо наше динамическое воображение воды достаточно небогато. Тик в сказке «Водяной» (Wassermensch) попытался искренне проследить метаморфозу человека, посвященного водной стихии. Напротив того, «Ундина»[400] Жироду нарушает традиции свойственной мифам искренности; она не извлекает никаких выгод для себя из глубоких онирических переживаний. Это объясняется еще и тем, что Жироду ускользает от своих «рыбных метафор», словно выходя из игры, которая быстро его утомляет. Перейти от метафоры к метаморфозе он не может. Требовать от сирены, чтобы она сделала шпагат, – всего лишь статическая, и притом формальная, шутка, и она нисколько не сочувствует динамическому воображению вод.
Поскольку психология комплексов зачастую уточняется посредством комплексов ослабленных, или же производных, теперь мы перейдем к рассмотрению ослабленных форм комплекса Суинберна. В сущности, «вызов морской стихии» имеет и своих хвастунов. С берега, например, бросать вызов морю легче; во всяком случае, там он более красноречив. Тут мы имеем дело со скрытыми комплексами Суинберна, которые украшаются весьма разнообразными эстетическими компонентами. Итак, мы проанализируем сейчас кое-какие из этих новых аспектов грез и литературы о воде.
IV
Можно ли придумать тему банальнее океанского гнева? Спокойное море охватывает внезапная ярость. И вот оно рычит и ревет. Оно принимает на себя все метафоры ярости, все символы животного неистовства и бешенства. Оно трясет львиной гривой. Пена его похожа «на слюну Левиафана», «вода полна когтей». Именно в таких выражениях Виктор Гюго в «Тружениках моря» прекрасно описал психологию бури[401]. На этих страницах, которые так много говорят человеку из народа, Виктор Гюго нагромождает друг на друга разнообразнейшие метафоры, будучи уверен в том, что его поймут. Это связано с тем, что психология гнева, по существу, наиболее богата нюансами состояний души. Простирается она от лицемерия и трусости до цинизма и преступления. Количество психических состояний, поддающихся метафорическому проецированию для гнева, значительно превосходит количество таких состояний для любви. Ведь метафоры моря блаженного и доброго гораздо малочисленнее метафор моря дурного.
Поскольку на этих страницах мы задались целью вычленить принцип динамической проекции, рассмотрим лишь один – ярко выраженный – случай проецирования агрессивности, устраняя, насколько возможно, воздействие визуальных образов и следуя в этом принципу причастности человека сокровенной динамике Вселенной.
К примеру, Бальзак в «Проклятом дитяти» дает нам массу случаев полного соответствия между жизнью души и динамической жизнью моря.
Этьен, проклятый ребенок, посвящен, если можно так выразиться, гневу океана. В миг, когда он родился, «ужасная буря ревела в дымоходе; она снова и снова рассказывала ему что-то об океане каждым своим завыванием, придавая этим порывам зловещий и заунывный смысл, и широкая дымовая труба была настолько открыта небу, что многие головешки в очаге как бы дышали, они вспыхивали и гасли одна за другой, по воле ветра»[402]. Странный образ, в котором труба дымохода, словно некая топорно и не до конца сработанная гортань неловко – но с неловкостью, несомненно, намеренной – дышит гневным дыханием урагана. Таким неуклюжим способом пророческий голос океана доносится в наглухо закрытую комнату: и это рождение в ночь ужасной бури раз и навсегда наложило свой роковой отпечаток на всю жизнь проклятого ребенка.
Кроме этого, в самой середине рассказа Бальзак открывает нам одну из своих сокровеннейших мыслей: между жизнью яростной стихии и жизнью несчастного сознания существует некое соответствие – в сведенборговском смысле этого слова[403]. «Уже много раз он находил таинственные соответствия между своими переживаниями и волнением океана. Угадывание мыслей материи, от которой он был наделен своим тайным знанием, способствовало тому, что ему это явление говорило гораздо больше, чем кому-либо еще» (р. 60). Можно ли яснее признать, что материя мыслит, обладает собственными грезами и далеко не ограничивается тем, что мыслит в нас, грезит в нас, страдает в нас? Не будем забывать о том, что «тайное знание» проклятого ребенка это вовсе не какое-нибудь ловкое чудотворство; между ним и «ученой наукой» Фауста нет ничего общего. Это одновременно и смутное предзнание, и непосредственное знание сокровенной жизни стихий. Его приобретают не в лаборатории при обработке субстанций, а лицом к лицу с природой, лицом к лицу с океаном, в уединенных медитациях. И Бальзак продолжает: «В тот роковой вечер, когда ему предстояло свидеться с матерью в последний раз, волнение океана показалось ему чрезвычайным». Нужно ли подчеркивать, что чрезвычайно мощная буря есть буря с точки зрения наблюдателя, который сам находится в чрезвычайном психическом состоянии? Вот тогда между миром и человеком и устанавливается чрезвычайное соответствие, внутренняя, сокровенная, субстанциальная связь. Все такие соответствия «завязываются» в редкостные и торжественные моменты. Глубинная медитация приводит к созерцанию, в ходе которого открывается сокровенность мира. Медитация с закрытыми глазами и созерцание с широко раскрытыми глазами внезапно обретают одну и ту же жизнь. Душа страдает в самих вещах; душевной тоске соответствует скорбь океана: «Это было волнение вод, показывавшее глубинные мучения моря; оно раздувалось большими волнами, которые, казалось, дышали с заунывным шумом, похожим на горестное завывание псов. Этьен и сам удивился, когда сказал себе: „Чего оно хочет от меня? Оно страдает и жалуется, словно живая тварь! Мать часто рассказывала мне, что в ночь, когда я родился, океан терзался в ужасных конвульсиях. Что же меня постигнет?“» Так конвульсии драматического рождения «возводятся в степень», превращаясь в судороги океана.
И это соответствие подчеркивается буквально на каждой странице. «Он так долго искал свое второе „я“, которому он мог бы доверить собственные мысли и жизнь которого стала бы его жизнью, что в конце концов начал сочувствовать океану. Море стало для него одушевленным мыслящим существом…» (р. 65) Не поймет всей важности этих страниц тот, кто заметит на них один лишь банальный анимизм[404], или литературный прием, необходимый ради оживления окружающей персонаж обстановки. По существу же Бальзак обнаружил психологические нюансы, на которые внимание обращают столь редко, что уже сама их новизна, пожалуй, может считаться гарантией психологически достоверного наблюдения. Нам следовало бы сохранить их в памяти, ибо наблюдения эти весьма поучительны для любого вида психологии динамического воображения.