Шрифт:
В годы моего детства была популярна теория, что учить грамоте до школы не обязательно. Поэтому когда я пошел в школу, то читать не умел, и в первом классе так и не научился. Я проболел почти все первое полугодие, а зимой попал в больницу на три месяца.
В первый больничный день вечером меня привели в палату, горевшую желтым светом, закутали в одеяло и дали в руки книжку. По-моему, это были русские сказки. Никому и в голову не пришло, что такой большой мальчик не умеет читать. Я улегся, а за мной внимательно наблюдали мальчики (их было пятеро), лежащие в палате, но знакомиться они не спешили. Признаться, что я не умею читать, было невозможно. Я раскрыл книгу и стал водить глазами по строчкам, лихорадочно подсчитывая, сколько времени у меня должно уйти на прочтение страниц и не слишком ли я их быстро переворачиваю.
Мне довольно долго удавалось водить за нос медсестер и мальчиков, хотя, в конце концов, моя тайна была раскрыта. Но к тому времени я уже передружился с половиной больницы, и поэтому вскрытый обман не отразился на отношении ко мне. Ребята удивились немного и вскоре забыли. Правда, у мальчика по имени Никита, над которым все смеялись из-за того, что он был тезкой Хрущева, появилась возможность отыграться, и он радостно показывал, как я тупо переворачивал страницы. Но вскоре ему это надоело, и меня оставили в покое. Читать же я научился слету, мгновенно, почти незаметно, летом, даже не летом, а в мае, на Украине, куда меня после больницы увезла бабушка.
Живя среди книг, листая до бесконечности альбомы, книжки Бидструпа, иллюстрированного Доде французского издания XIX века, обожаемую годовую подшивку «Нивы» за 1912 год, в которой была масса статей и рисунков, посвященных 100-летию войны 1812 года (она была собственностью друга отца – дяди Игоря, и каждый раз, когда мы приходили к нему в гости, я ее выпрашивал на время, потом он приходил к нам, забирал обратно, затем я опять просил, и так продолжалось несколько лет, до тех пор, пока родители не перестали брать меня с собой), я познавал язык. Познавал зрительно – образы букв и слов соединялись с иллюстрациями, печатью, обложками и запахом бумаги. Этот особый язык жил во мне очень долго и после того, как я научился читать. К образам стали присоединяться непонятные слова. Например, Скриб и Лабиш читались, как Скриб-Лабиш – нечто сокрытое за всеми нечитанными и непознанными книгами отцовской библиотеки. Можно сказать, что вся библиотека была для меня одним Скриб-Лабишем.
Когда я уже начал читать, пока только корешки и обложки, то обнаружил другой мир, отличавшийся от того, что я тогда уже знал. Здесь к стране почему-то было приделано имя Анатоль, к городу – Джек. Я был уверен, что мне не хватит жизни, чтобы прочитать все эти книги, и я пытался освоить книжный мир своим, особым, образом, выстраивая собственную логику. Книги подразделялись на иностранные, русские, собрания сочинений, с иллюстрациями и по количеству: одна книга, две. С многотомными собраниями было проще всего. Мне надо было выяснить, кто из авторов более великий и почему, и с этим вопросом я постоянно приставал к взрослым. Из иностранных заголовков и фамилий лепились странные образы. Золя вызывал доверие краткостью: Эмиль Золя – Деньги – Дамское счастье – Западня. Автор с фамилией Фейхтвангер в принципе не мог написать ничего хорошего, хотя имя было загадочное. Арагон – красивое слово, но он вызывал легкое недоверие слишком будоражащим красным цветом. Разрозненные многочисленные тома были подозрительны, казалось, что писали их большие путаники, особенно Марсель Пруст. Авторов, которые написали одну-две книги, было немного жалко, они терялись среди собраний, я часто повторял их имена, может быть, чтобы хоть немного компенсировать их неполноценность – Бодлер, Верлен, Ламартин, Альфред де Виньи.
Поражало странное имя – Ги. Когда мы с братом немножко созрели, Ги внезапно пропал и через довольно солидный промежуток времени был случайно обнаружен нами на антресолях вместе с «Декамероном». Брат, не сообразив, поделился радостью находки с отцом. Отец что-то буркнул в ответ, как бы изображая крайнее удивление – «надо же, а я и не знал!» А вот «Золотой осел» Апулея был спрятан в неведомом месте и возник снова на полке античности уже после того, как мы с братом завели свои семьи.
Библиотека была строго поделена – западная литература в кабинете, русская – в большой комнате. Кабинет был очень темным, из-за лоджии там и днем надо было зажигать свет. Книги занимали всю стенку до потолка, и верхние ряды терялись почти в полной темноте. Там стояли немцы, скандинавы, поблескивал готическим золотом Шлегель, а где-то недалеко от Маннов прятался Розенберг.
Большая комната была очень светлой, и солнце целый день взирало на русскую литературу. Ярче всего был освещен Салтыков-Щедрин, который стоял на самой верхней полке. В самом низу располагался колоссальный 30-томный Горький в раздражающе желтом супере, похожий не на собрание книг, а на монумент. Взгляд каждый раз невольно цеплялся за черные тома, которые давно потеряли суперобложку. Там, вероятно, были «Мать» и «Данко», которых проходили в школе.
И все-таки книги что-то потеряли, когда я научился читать. Они потеряли объем и стали плоскими. Я испытал некоторое разочарование от того, что книга превратилась всего лишь только в текст. Он был и раньше, но к невозможности его понять, к таинственности шрифта, букв, которые складываются в слова, но не для меня, присоединялся запах, особый у каждой книги, и картины, часто непонятные, о смысле которых я подчас мог только догадываться, и фантазия моя пускалась взапуски. Книгой кто-то раньше владел и оставлял на ней повсюду разбросанные следы – пятна, заметки на полях, подчеркнутые строки.
Я листал огромную Библию (она принадлежала старшей сестре отца), от которой шел кисловатый запах старой церковной книги. Неведомые люди за десятки лет до меня переворачивали эти страницы и вкладывали туда сушеные цветы и куски яркой материи. Но когда позже я сумел, открыв книгу, самостоятельно прочесть слова, в ней написанные, образ старой книги внезапно поблек. Она как будто высохла, запах уже говорил не столь много, а записи на полях показались скучными.
С тех пор через мои руки прошли многие тысячи книг – от инкунабул до редчайших книг 20-го века, оставшихся в одном-двух экземплярах.
Но книгу как предмет, как вещь – я не люблю. И совершенно равнодушен к тисненой коже и роскошным иллюстрациям. Скорее что-то жалкое, умирающее-рассыпающееся, грязное и мало читаемое вызовет мой интерес. Понятно, что я очень люблю различные справочники, особенно какие-нибудь дикие, составленные сумасшедшими коллекционерами.
Источниковед давно победил во мне читателя. Проще – профессионал победил во мне человека, – и мне очень жаль, что так произошло. Я считаю, что, может, это одна из самых больших духовных потерь за всю жизнь.