Шрифт:
Должно было пройти порядочно времени, лет пятнадцать–двадцать, чтобы страдания подзабылись и можно было начать вспоминать и славить.
Героическое приходило к нам из других эпох. Мне, скажем, не нравилось мое имя. В три-четыре года я даже пытался называть себя Катей – так звали миловидную ровесницу из соседнего подъезда. Примирил меня с именем герой Гражданской войны Котовский. Знаменитую фразу «Я – Котовский!» можно было дополнить именем. Я – Григорий Котовский! Получалось даже красивее и грознее.
Конечно, героическое не исчезло совсем, а переместилось за границу жизни. Теперь героем скорее мог называться тот, кто умер, а лучше – погиб, совершая подвиг. В Гражданскую войну это были Чапаев, Щорс, Котовский, Пархоменко, в Великую Отечественную – Матросов, Карбышев, Гастелло, Талалихин, разведчик Кузнецов. Среди живых героев не было.
Живые разделялись на фронтовиков и тыловиков. Медали и ордена ни о чем особом не говорили, иногда даже наоборот, о чем-то совсем непохожем на героизм, поэтому сами фронтовики не привлекали к ним внимания.
ххх
Мое детство можно назвать эпохой умерших героев, а в повседневной жизни царствовал быт. Повседневность после войны просто не могла больше нести бремя героического. Обустраивались города, возводились Черемушки, люди получали новое жилье и стояли в очередях за кроватями, шифоньерами и стиральными машинами.
А как же идея? Она оторвалась от масс и стала уделом профессионалов. И профессионалы теперь уже могли задирать ее как угодно высоко – она больше не была связана с повседневностью. А сама повседневность теперь могла выступить в качестве определяющей стороны. Поэтому в 1961 году Хрущев объявил, что в 1980 году страна вступит в эпоху коммунизма. А обернулось это тем, что в наших разговорах – и взрослых, и детских – эра коммунизма превратилась в событие, когда можно будет купить все, что душе угодно. И все купят – телевизоры и машины. Об этом мы и говорили во дворе – кто чего захочет в новой эре. И наступит ли она точно в 80-м или машины для каждого могут появиться и раньше (тут мы спорили – будут ли их раздавать бесплатно или придется все-таки покупать).
Нельзя не отметить, что в тот же год состоялся первый полет в космос. Идея, оторвавшись от масс, устремилась ввысь – вон от земли. И одновременно стала кормить армию профессионалов, пока через 30 лет не умерла.
Имело ли все это отношение к дворовой жизни, меняло ли ее? Безусловно! Разделение пришло к нам в квартиры, к нашим родителям. Кто-то стремительно богател, а рядом жили еле сводившие концы с концами соседи. «Благополучные» дети по большей части этого не видели, а если и видели, то плохо понимали. Наши же менее благополучные дворовые приятели, напротив, часто оказывались бессильны перед разговорами, которые слышали у себя дома. Их родители и старшие – осуждали, клеймили, отчаянно завидовали и ненавидели. Но государство исключило любые формы протеста – новое обогащение и разделение было абсолютно законно.
Наивность благополучных детей сохраняла нас от многих порочных чувств и, прежде всего, – от чужой зависти. К тому же дух общности все еще витал в наших дворах. Да, собрать воедино большой двор он уже не мог. Но заразить дворовым патриотизмом и идеалами дружбы без социального разделения – пока еще мог.
И именно этот дух встал между нами и новой эпохой – обогащения и разделения. Сам факт, что мы проводили все свое свободное и «несвободное» время во дворе, уже говорит о том, что мы не вписывались в новую эпоху и вступали в противостояние со своими отцами. Тот, кто сидел дома и не высовывался, – очень быстро становился социально неблизким для всех дворовых. И богатых, и бедных. Богатые дворовые стеснялись обновок и, получив их, тут же стремились сравняться с остальными – поэтому не жалели, рвали и пачкали.
Почему родители ничего не чувствовали? Ведь в их жизни тоже были свои дворы и деревни. Потому что война смешала все их узкие союзы и раздавила их одной большой и ужасающей общностью. Война не спрашивала и не требовала ни патриотизма, ни служения идее – она просто брала свое – убивала и калечила. Война оголила их и перечеркнула их принадлежность чему-либо, кроме нее самой. И это сделало их открытыми, незащищенными перед любой социальностью, которая приходила в дальнейшем к ним в жизни.
К тому же лозунг обмирщения и обогащения казался таким естественным. Четыре военных года принуждали идею к уходу из повседневности.
Идея, оставляя мирское, обрела новую черту – она теперь могла казаться навязываемой, искусственной, придуманной. А следом появилось понятие естественной жизни. Естественное логично проложило дорогу романтизации повседневности – 60-м годам. По всей толще советской жизни начались мелкие и крупные столкновения между заново открываемыми или новыми естественными общностями и идеей. Школа – двор, институт – студенческое братство, работа – увлечения, походы и туристские костры, колхоз – деревня, комсомольская организация – дружба, долг – любовь, бюрократ – научный работник, беззаветно служащий науке и прочее.
Из-под тяжкого спуда войны стало доставаться многое другое. И дворовое, «арбатское», – в том числе. Хотя последнее скорее – расставание, плач о несостоявшейся обычной человеческой жизни. Война, отодвинув идею, оголила и все эти простые возможности. Первая любовь, погибшие одноклассники, мирная довоенная жизнь…
Наш двор в 50-е годы оказался в межвременье. В 20–30-е годы идея наступала на повседневность, разрушая вековой семейный уклад. Разрывалась связь между отцами и детьми. Миллионы людей побежали в большие города, крестьяне становились рабочими и инженерами. Но повседневность контролировалась и управлялась идеей. Как и где ты будешь жить, сколько у тебя будет коров, земли или имущества – это решало государство или отдельный человек, но обязательно по договору с государством.