Шрифт:
Помявшись немного, Степан сказал скрипуче:
– Я, пожалуй, пойду лягу у лошадей.
– Да-а... можешь и тут, на лавке. Хотя, конечно, лучше поостеречься.
– Ладно.
Устроился на телеге.
Кони хрупали овес, совали морды ему под ноги, разыскивая в хребтуге что-нибудь получше.
Небо открывалось высокое и жуткое своей отдаленностью.
Где-то далеко в заречье лаяли собаки, шумела вода, переливаясь через каменную плотину.
Покой. Мир.
И постепенно раздражение оседало в нем, как муть, прозрачнее становилась душа. Перестал чувствовать течение времени: позади не было прошлого, впереди тоже не было ничего, кроме синего в пятнах неба, вечность без будущего. Улеглись желания, и он стал прозрачным и невесомым.
Утро ослепило и оглушило его. Проснулся легким, сегодняшним, без злой памяти, с одним только ощущением солнечного тепла.
Напоив лошадей, умылся под умывальником, что висел на столбике палисадника, вытерся полою рубахи, от нечего делать, пока проснутся женщины, пошел по узенькой тропинке к мельнице.
Вокруг все гремело, дрожало, люди неторопливо ходили по белому полу, сверкали глазами из-под припорошенных мукою ресниц, было радостно от ощущения несмолкаемого, как сердце, шума машин и знакомой каждому хлеборобу веры в завтрашний день, когда трудолюбивые, как муравьи, грузчики катили железные тачки с похожими на муравьиные личинки туго набитыми чувалами.
И, как каждый хлебороб, Степан чувствовал себя причастным к ласковому теплу муки в мешках, к скрытой в них человеческой силе и радости. И от этого наполнялся великой гордостью, хотелось пройтись по всем закоулкам, расталкивая людей: вот, мол, я, тот, кого вы обязаны благодарить за каравай, который как пух, как дух, как праведное солнце. И кто из вас сможет опровергнуть это?
Никто не спорил, все были согласны с ним, все уважали его. Воспринимали его существование на свете как жизнь очень нужного человека. И Степан от чувства удовлетворенности полюбил всех - от больших белых мельников до певучих босоногих молодиц, что ходили по припорошенному мучкой помосту легонько, будто ощупывая каждую доску, и поглядывали на него свободно, ласково и задумчиво.
Все эти люди были незнакомы ему и в то же самое время были близкими родственниками. И поскольку об этом знал он и, казалось, знали люди, Степан молча улыбался всем, не напоминал об этом родстве.
Радостно усталый вернулся он на постоялый двор. С щемящей нежностью усадил Яринку на подводу, был внимателен к Софии, и его совсем не обескуражило, что на комиссии ничего определенного не пообещали: путевок на курорт очень мало, в первую очередь предназначаются инвалидам гражданской войны, ветеранам труда и беднякам, но больную однако, возьмут на учет, ждите, да, да, должны ждать, другого выхода нет, не теряйте, больная, надежды, - он верил людям больше, чем они сами себе, потому что ему было известно о таинственной породненности между ними и собой, о которой они, возможно, и не догадывались.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, в которой Иван Иванович повествует о благодати,
которой сподобилась святая дуреха
Мне не пристало быть злым. Я не имею права быть недобрым. Но вот беру перо, придвигаю к себе мою Книгу Добра и Зла и ненавижу даже чистый лист, а это бывает так редко...
Я, кто рад каждому доброму человеку и старается не замечать недостатков человеческих, пока они не становятся во вред всем остальным, сегодня ненавижу дитя, которое еще не родилось. Дитя женщины с лицом как цветок, со взглядом мадонны, углубленным в святую тайну. Такой я нечестивец!
Разгневался даже на любимую жену, явившуюся ко мне с этой благостной вестью.
Как всегда, все новости мне сообщают в постели. Лежит вот так Евфросиния Петровна, руки, как у школяра, поверх одеяла, строгая и разумная, смотрит, вероятно, в потолок - а куда же еще могут смотреть святые женщины?
– молчит в глубокой задумчивости, а потом вдруг и говорит:
– Слышь, старый, ты не спишь?
– Слышу, - говорю, - да только сплю.
– А ты не спи, может, я тебе что-то скажу.
– Не ну-у-жно...
– кряхчу я.
– Как это - не нужно? Да ты что?..
– Да так, - говорю, - не хочу слушать. Сплю. Сплю.
– Да ты послушай!
– И теребит меня за плечо.
Я безвольный, как мертвец, которого уже наряжают.
– Ты смотри! Ну, ты смотри!.. Так черта лысого я тебе скажу!
И отворачивается, и вскипает теми пузырьками-словами, что, невымолвленные, так и испаряются из нее. И еще кипит она от досады, что я не люблю новостей. И еще негодует оттого, что я никогда не прошу ее поделиться ими.
Котел распирает острым паром, внутреннее давление в нем становится катастрофически высоким и - б-бух!
– А знаеш-ш-шь... наша Ядзя...
– И пауза.
Тут уже не выдерживаю я:
– Что-о?
– ...в интересном положении.
– О!
– Я ошеломлен. Убит.
Наша святая дева понесла!
Не от бога. Даже не от дьявола, что я мог бы и простить ей. От Ступы... Ха-ха-ха!..
– Не может этого быть... ибо это невозможно...
– бормочу я.
– Вот недоумок! Иль ты не видишь, как она... гм!.. горбится спереди... Ах эти мужчины... о господи!