Шрифт:
Оцепенев, будто собрался топиться в тарелке с кляксой сметаны и строгим вензелем общепита, чуть не засыпал, держась за тяжесть ложки между пальцами.
За стеклянной стеной толстогубые мужики тянули из лопоухого фургона мускулистую тушу, ухватившись за снежные мослы — ему казалось, что их губы, морща к носу наждачную щетину, тянутся к заледеневшему мясу, и отпадают эти губы, как гнилая кожура, обнажая мокрые нетерпеньем костяные зубы, жар слюны, клонят головы вниз — Грачев выронил ложку.
Это только утро дня, еще до вечера — пропасть светла, до сна еще пропасть темна, и все, что может случиться, это : тарелки, под которыми потеет поднос, ноздреватый хлеб, шаги по линолсуму, вечные лица пустых разговоров, книга, поворачивающаяся спиной на пятой странице, молитвенное оцепенение видеозала, вечерние крики, песни, глаза, поседевшие на сгибах карты, чье-то согласное, мягкое, почти нечеловеческое тело, набуханье земли, почерневшей после полива в цветочном горшке, и влажный, неясный вздох ее под плавной струей из графина, — бессмысленность, неизбежность всего — и стаканов олимпийскими кольцами на столе, и равномерный лепет бутылки, и все это еще раз, но чуть уже по-другому, хотя и так же, и спать. И весь этот день, этот день.
Грачев выпрямился, упершись ладонями в стол, встал конвейер с грязной посудой, замолкла очередь на раздаче, стих кассовый аппарат, негритянка в просторном халате вошла в раздевающий луч света, остановилась, все повернули головы и бросили жевать, устал гудеть молочный плафон.
Грачев очень внятно сказал:
— Сегодня, в этот день, я начинаю жить по-новому. Да.
Он ждать не будет, будет жить.
Это значит— идти по снегу, под снегом в институт.
И в комнате Грачев распахнул шкаф — одежда подстерегала во мраке, расположившись рядком, как вечерняя компания в вонючем подъезде: джинсы заставят идти вприпрыжку; костюм принудит косолапить и прямить спину, и быть уверенным; свитер облапит липким неводом, и это будет мягкий плен, и будешь ворочаться в нем, доступный любому удару, как бескостный безрукий мешок.
Грачев выбрал костюм, и тот полетел на кровать беззвучной легкой тенью, как прирос.
Грачев смыкал дверцы у шкафа чуть дыша, боясь разбудить невыбранное, чтобы оно не ломанулось жадно рвать из него свою долю.
И он сказал себе : мы начнем.
Начнем, он стал лицом к зиме, к ее студеной сорной пасти, в которой заперли ветер. Начнем, он, ежась, натягивал рубашку, и пальцы поочередно боролись с пуговицами, он понимал, что ждет его, и говорил: ну,
Ну, давайте, давайте, ну,
Он заправлял излишки рубашки в брюки и все ждал, пробирался в чаще звуков к вонючему оку норы, отводя в стороны и заламывая лишние ветки: шипение водопроводных сочленений, редкую капель смывного бачка, ставящую точку после немых предложений, хрупкие коготки снега, царапающие стекло,
Ну! Заваленная мусором и объедками паутинная длинная пазуха за шкафом, ну начнем!
И коротко, нагло хрустнуло, бухнув кровью в лицо, лезвием пресеча дыхание… И хрустнуло еще — уверенные, исполняющие свои дела, не считающие его живым шажки, рядом, в двух шагах, готовые выбраться на свет так же неуклонно, как хрустнуло еще раз!
Грачев резиновыми пальцами хватанул с качнувшегося стола стакан и, зажмурившись, метнул его в черную щель, за шкаф, боясь даже глянуть туда, и отпрянул.
Там что-то дернулось, бумажно, пыльно, темно, шелохнулось, ему почудился писк, утекающий, остренький писк — и все, а он тяжко дышал у окна, перед небритой мордой зимы, видя, как ветер гложет наспех забинтованные березы, облепленные обугленными поцелуями.
Замок два раза щелкнул с аккуратной паузой, качнулась дверь.
— Чего не спится? — сказал сосед, Шелковников, он был с пробежки, его кеды поскрипывали, и он изнурительно высмаркивал нос и харкал в ванной, над трупами тараканов.
— Не май мссяц, так вот, тара-та-ра, — теперь он расчесывал короткие, редкие кудряшки, глаза его надулись напряжением и сухо поблескивали, как стекло, —даже моргал с усилием, будто делал знак.
— Опять крысы, — пробубнил Грачев, обернувшись.
Шелковников нехотя положил на место его расческу и теперь орудовал в голове пятерней, поглядывая на соседа между пальцев.
— Да? Может, это я ключ в замке… Пошевелил?
Грачев глянул на него прямо и помотал головой: нет. Нет.
— Ну ты размышляй со мной, вместе, —глухо звал его сквозь снимаемую олимпийку Шелковников. — Ежели б они были. Вот тут. За шкафом. То мы бы их увидели, верно? Хоть бы раз, верно?
Он на коротких ногах подкатил к шкафу и сунул за него голову и продолжал замогильно оттуда:
— Ведь нету! Ни разу. А почему ты заладил: крысы? Может она одна? Один. Хотя — шестой этаж. Откуда?
Ушел к себе на половину и кричал:
— А может, ты больной? И ведь спишь плохо от этого, верно? Ну а если есть — чего так бояться? Это ж— твари. Они нас боятся! Сидят по норам и трясутся! А ты сам трясешься. Как крыса, ха-ха, ха, ой.
И заткнулся, листая страницы и напряженно сопя при чтении.