Шрифт:
– Видать, на этом свете только чиновникам хорошо живется... Поступает такой чиновник на службу лет двадцати, работает до шестидесяти и уходит на пенсию... Никто его не увольняет, никто не твердит о кризисе... Он не боится, что его каждую минуту могут рассчитать... Да здравствует чиновник!
Услышав эти мои слова, Гаспарино, пожилой каменщик, заметил:
– Так что ж, выходит, все должны стать чиновниками, и каменщики тоже?
– Конечно, все должны стать чиновниками.
– А ты знаешь, что бы тогда было? Теперь каменщиков берут на работу, чтобы строить дома, а тогда, наоборот, стали бы строить дома, лишь бы занять каменщиков. И кто бы потом жил в этих домах? Те же каменщики?
Прямо, можно сказать, философский спор. Но он тут же прервался, потому что Энрико, один из наших маляров, вдруг так это веско заявил:
– Вот именно, каменщики!
Мы все так и остались с открытыми ртами. А он, будто тут же пожалев о том, что сказал, отошел в сторонку и закурил. Вокруг все были люди простые, они смотрели на него и покачивали головой, словно говоря: "Да в уме ли он?"
А поскольку я уже давно приглядывался к этому Энрико и имел на его счет особое мнение, то немного погодя отвел его в сторонку и напрямик спросил:
– Скажи-ка, ты случайно не какой-нибудь переодетый шах персидский?
С видом превосходства он улыбнулся и, в свою очередь, спросил:
– Почему ты так думаешь?
А был он белобрысый, очкастый, узкоплечий. Я мог бы сразу его осадить, сказав, что маляры обычно ребята здоровые: труд у них нелегкий, требует немалой силы. Но вместо того я просто сказал, что он не такой, как все. И тогда он открыл мне всю правду.
Он не маляр, он изучает общественные науки. Его отец - богач, ему принадлежит огромный магазин тканей на улице Национале. Но Энрико отцовских денег не желает. Он хочет жить собственным трудом, как мы, рабочие, хочет узнать до конца нашу жизнь и испытать все, что испытываем мы.
– Это для чего же?
– сухо спросил я.
Он на минутку замялся, потом ответил:
– Чтобы изучить ее...
Я вспылил:
– Изучай ее сколько угодно, только одного тебе никогда не испытать, если даже ты заново родишься на свет.
– Чего же?
– Того, что испытывает безработный. Предположим, что, закончив эту виллу, мы останемся без работы, как, впрочем, оно, вероятно, и будет. Что же получится? Я, как и другие маляры, окажусь на улице со всеми своими манатками. А ты отправишься домой к своему папаше и будешь чувствовать себя еще лучше прежнего.
Все с тем же видом превосходства, который начинал действовать мне на нервы, Энрико немедля ответил, что готов стать и безработным.
Я также не задержался с ответом:
– Молодец! Но для тебя это будет просто игра, как для ребят, которые играют в индейцев. А настоящие индейцы - это мы, настоящие рабочие, настоящие безработные. Ты же всегда будешь только изображать индейца, у тебя про черный день по-прежнему останется папаша со своим большущим магазином, и это будет поддерживать твой дух, даже если ты из щепетильности станешь подыхать с голоду. А для безработного не падать духом - это все, милый мой!
На этот раз он прикусил язык и будто ни в чем не бывало пригласил меня выпить стаканчик вина. Я согласился, на том разговор и кончился.
Мы расписывали комнаты одной виллы, стоявшей на холме, недалеко от шоссе Кассиа. Это была большая вилла с большим земельным участком, который обрабатывала одна крестьянская семья, живущая как раз у подножия холма. У этих крестьян я был всего несколько раз, но старшую дочь - Ириде - знал хорошо, потому что она сама частенько приходила на виллу - то приносила нам вино или фрукты, а то еще под каким-нибудь предлогом. Внешне Ириде можно было принять за городскую синьорину, однако нутро у нее было самое крестьянское. Была она, что называется, видная девушка: крутой выпуклый лоб, круглые черные глаза, задранный вверх носик и красивый большой рот, в котором, когда она улыбалась, сверкали мелкие белые зубы. Высокая, стройная, с длинной талией, полной грудью, с тонкими щиколотками и запястьями, она приносила нам бутыль вина и стаканы. Переходя из комнаты в комнату, угощала вином нас, маляров, работавших на подмостьях. А не то усаживалась на подоконник - стульев в комнатах не было - и проводила с нами время, болтая о разных разностях.
Верите ли, в Риме она побывала всего два-три раза с родителями, и ей ужасно хотелось пожить там хоть чуть подольше, чтобы узнать городскую жизнь. Однажды она с грустью сказала:
– Придется мне на днях поступить в прислуги, чтобы распрощаться с этой пустыней.
Я ответил, что с ее внешностью она могла бы найти себе занятие получше, чем жить в прислугах. И тут же увидел, как она расцвела, полная надежды. Не теряя времени, я назначил ей свиданье на вечер. Она согласилась, и так началась наша любовь.
Только не думайте, что Ириде была несерьезной девушкой. Она охотно встречалась со мной, но только так, как это принято у крестьян: на дороге у изгороди, в то время как мимо одна за другой проносятся машины. Сколько я ни предлагал ей, будто между прочим, прогуляться по полям или посидеть где-нибудь на лужайке под деревом, она всегда отвечала:
– А зачем? Мне и здесь хорошо.
В общем это была самая настоящая крестьянская девушка из тех, что никому не доверяют. И я вспомнил, что видел немало крестьянских парочек, ведущих бесконечные разговоры у изгороди, вдоль проезжей дороги или в каком-нибудь людном месте. Пройди по такой дороге хоть через дна часа, там все стоят те же парочки. И я, помню, еще удивлялся: о чем они говорят целыми часами? Теперь я знал: все это пустая болтовня, болтовня и еще раз болтовня.