Шрифт:
…Первым, что Рэм увидел, застывая на пороге, были светлые обои. Нежный такой беж, с выбитым чуть заметным орнаментом. Цветочки там всякие, завитушки, веточки. Мама сама их выбирала. Как-то в субботу они собрались, сели в машину и поехали в строительный магазин. Отец был в хорошем настроении, не хмурился даже и почти сразу ушел выбирать плинтуса. А мама долго бродила между огромными рулонами, разворачивала их, трогала, улыбалась мечтательно, мол, посмотри, Ромка, какие красивые, какие светлые, как счастливо мы будем с ними жить. В глазах ее читалось непроизносимое. Вопрос, который мучил ее, томил, предлагая смутную надежду: ведь красивые же обои, правда красивые, ведь невозможно же бить кого-то в комнате с такими обоями?
Оказалось, возможно. По бежевой цветочной шероховатости стены щедрой рукой сумасшедшего художника была разбрызгана кровь. И совсем свежая, и уже подсыхающая. Алая, багровая, бурая, коричневая даже. Капли, подтеки, брызги. Кровавая муть, прилипшая к стене в пыточной. Стенка для расстрела.
Отец стоял спиной к двери. Высокий и плечистый, под белой сорочкой бугрятся мышцы. Смотри, Роман, как должен мужик уметь! И раз! Двадцать подтягиваний на турнике. И два! Пятьдесят отжиманий на кулаках. И три! Резкий левый хук, стремительный правый. Драться отец умел. Хуже того – любил. КМС по боксу, дважды взял первенство по стране. Главное, Рома, сердцем не стареть. Не жевать сопли. А если бьешь, то бей. Аккуратно бей. Насмерть. Эти правила отец исполнял безукоризненно. Бил сильно и точно. И всегда был аккуратным. Вот пиджак снял, дорогущий же, сшитый на заказ, чтобы с иголочки. Снял, на спинку стула повесил. Белоснежные рукава у сорочки закатал, размялся чутка. И пошел бить. Насмерть.
Мама лежала на полу. Она стала еще одним предметом, проявившимся сквозь обморочный туман в голове Рэма. Именно что предметом. С силой отброшенным к стене, лопнувшим от удара, а после медленно сползшим на пол, оставив за собой багровый след. У нее была разбита голова. Рэм не мог разглядеть этого точно, но увидел, как волосы – пышные, непослушные, выкрашенные в холодный блонд – стали вдруг темными и свалявшимися. Сырыми на вид. Сразу вспомнилось, как они пахли шампунем, и лаком, и чуть духами – что-то цитрусовое, но цветочное. Этот запах тянулся за мамой, предвещал ее и провожал.
А теперь в комнате пахло железом, болью и страхом. А сильнее всего – полынью, но ее Рэм из последних сил отметал, не давая себе окончательно провалиться в омут.
Потому приходилось смотреть. На распухшее мамино лицо: вместо носа кровавое месиво, губы разбиты, один глаз заплыл фиолетовым с черным, так что самого глаза-то не осталось. Домашний халатик – гладкая синтетика в золотистый узор – распахнулся, а под ним избитое тело, измученное, истерзанное. Одной рукой мама все пыталась прикрыться, а вторая, кажется перебитая, оставалась лежать на полу, пугающе неживая, будто пластиковая, только в пальцах золотой крестик на порванной цепочке.
И вот от этого крестика, бесполезного огрызка металла, Рэм окончательно поплыл. Он больше не чувствовал тела, не слышал, как надрывается кукушка, отсчитывая десятый ку-ку. Он даже маму не видел больше, только ее пальцы с запекшейся кровью под ногтями и кусочек золота на лопнувшей цепочке. Но мама его заметила.
Отец как раз наклонился к ней, схватил за грудки, под треск лопающегося халата приподнял с пола, замахнулся, чтобы ударить еще раз. Рэм просто не успевал его остановить. Но мама дернулась, подалась к двери, вцепилась в Рэма уцелевшим глазом.
Полынь хлынула из нее потоком боли, отчаяния и вины. Реальный мир отстал на долю мгновения, и Рэм увидел, как натренированный отцовский кулак впечатывается в мамин висок. Туда, где начинались ее роскошные платиновые локоны, туда, где на их месте тяжелел кровью влажный колтун. И тут же хруст. Мерзкий полый хруст. Так лопается куриная косточка. Ломается в сильных пальцах. И ничего не происходит – несущийся вперед локомотив жизни не слетает с рельсов, не валится под откос, сминая все на своем пути.
Просто косточка, просто лопнула. Височная. Мамина.
И мама становится тяжелой настолько, что выскальзывает из отцовских пальцев, сползает по стене, опускает подбородок на грудь. Из уха вытекает темная, почти черная струйка, смешивается с остальными, теряется в них.
Ничего. Ничего. Ерунда, Ром, и это пройдет. Все пройдет. Видишь, полынная горечь может быть сладкой, пьянящей, плотной. Она не дает тебе упасть, не дает подавиться криком, захлебнуться рвотой, обделаться в штаны. Смотри. У тебя есть одно последнее мгновение, наносекунда, микромиг пожить в мире, где все это еще не произошло. Стой себе, смотри, как выпадает из обмякшей маминой ладони крестик. Можешь перекреститься разок. А отец пока делает размах, примеряется, куда бы опустить кулак, как провернуть все аккуратно. И насмерть. У него получится, ты же видел.
Кто-то шептал это прямо в ухо, шершавым, щекотным шепотом, чуть слышно, но оглушительно. То ли сама полынь, то ли сам Рэм, то ли кто-то еще, могучий и злой, само мироздание, например. Или равнодушный Бог, которого нет.
Только Рэм не стал слушать. Он прыгнул вперед. Вырываясь из полыни, как из липкой паутины. Оставляя в ней кровоточащие куски. Прыгнул, не разбирая направления, не рассчитывая силу. Весом измученного тела, набором костей в мешке из кожи, неравномерно покрытой волосами и шрамами. Прыгнул, потому что не мог больше стоять и смотреть.