Шрифт:
Старик Кейкут вытащил деревянный обод, футов трех в поперечнике; на обод была туго натянута оленья кожа.
При виде этого огромного бубна эскимосы одобрительно зашумели и потеснились к стенам, оставив посредине свободное место. В чуме все гуще клубился табачный дым: Питъюк раздал пачки табаку всем мужчинам и всем женщинам, и теперь они раскуривали трубочки из мыльного камня.
Кейкут, шаркая ногами, вышел на середину. В меховых штанах и парке, он сейчас ещё больше походил на добродушного медведя. Держа бубён в левой руке, он завертел его и при этом палочкой, которую держал в правой руке, постукивал по ободу. Наконец он подобрал нужный ритм, склонился над бубном и запел, переступая ногами в такт музыке.
Дикая, пронзительная песнь эта состояла из множества коротких строк; после каждой все собравшиеся хором подхватывали, причитая: «Ай-я-я-я-яй, ай-я-я-я…»
Это было так странно, непривычно, что сначала у Джейми пошёл мороз по коже. Но понемногу мерный рокот бубна захватил и его, и, сам того не заметив, он присоединился к хору. Он видел, что Эуэсин и Анджелина не сводят глаз с Кейкута и тоже подхватывают припев вместе со всеми.
Но вот песня кончилась. Кейкут передал бубён другому эскимосу, и тот тоже запел. Так продолжалось до тех пор, пока каждый мужчина не спел свою песню. Между песнями пили чай — чай лился рекой. Табачный дым становился все гуще. Наконец одна из женщин приподняла боковую полу чума, чтобы впустить свежий воздух. Оказалось, вокруг чума лежат на животах мальчишки и девчонки и слушают, что происходит у старших.
Пение кончилось. Питъюк повернулся к своим гостям.
— Теперь вы, — строго сказал он. — Пойте для эскимосы.
— Ой, нет! Только не я! — воскликнул Джейми, но Эуэсин не стал отказываться.
Он поднялся, серьёзный и важный, шагнул на середину чума и запел. Песню эту Джейми никогда прежде не слышал. Было в ней что-то древнее, первобытное, прорывался порою какой-то нечеловеческий вопль, словно отзвук иных времён, голос ушедших в небытие, забытых людских племён.
Эуэсин пел, в чуме стояла мёртвая тишина, а едва он кончил, все громко, восторженно закричали, хотя никто не понял ни слова. Да на что им были слова? Мелодия и сама внятно говорила о том, что было им так близко, — о бескрайних северных просторах, о загадочных существах, которые неведомы белому человеку, о горе и радости, о любви и смерти.
— Что за песню ты пел? — требовательно спросил Джейми, когда Эуэсин вновь сел с ним рядом. — Я не слыхал таких песен ни от одного кри.
Эуэсин смущённо улыбнулся:
— Старая песня старого народа, Джейми. При белых мы таких песен не поем — они не поймут. Они просто затыкают уши да иногда смеются. А здешние люди, они понимают.
Джейми немного обиделся: не такой уж он тупица, чтоб не понять песню. Когда Питъюк снова потребовал, чтобы и он выступил, он поднялся и несмело протиснулся на середину.
Все взоры обратилась на него, а он глубоко вздохнул, двумя пальцами одной руки зажал нос, а другой рукой сжал горло.
И вдруг тишину прорезал звук не менее странный и жуткий, чем те, что уже слышались здесь сегодня, — пронзительный, дрожащий и жалобный вой. Ошеломлённые эскимосы замерли, а из тьмы, обступавшей чум, в лад этой дикой музыке взвыли и вновь постепенно затихли ездовые собаки.
Наконец Джейми опустил руки и прошёл на прежнее место. Было тихо-тихо. Никто даже не кашлянул. Потом Питъюк громко, одобрительно закричал, и все остальные эскимосы к нему присоединились.
— Что это было такое? — крикнул Эуэсин в самое ухо Джейми. — Ты меня прямо напугал! Вот уж не думал, что белые так могут.
Джейми расплылся в улыбке: он был очень доволен впечатлением, которое произвёл на всех его номер.
— Не одни кри да эскимосы умеют петь дикие песни, — гордо сказал он. — Это волынка. Ну, вернее сказать, подражание волынке. Меня отец научил, ещё когда я был маленький. А раньше я вам не показывал, потому что… ну, потому что боялся, вы меня засмеёте.
Выступление Джейми было гвоздём вечера. Эскимосы хлопали его по спине и все разом что-то говорили. Питъюк предложил Джейми ещё порадовать публику. Успех был неслыханный.
Джейми изобразил «Шотландского волынщика», а потом «Нашего леса цветы». Замолчал он, лишь когда совсем охрип.
Наконец он сел. Какая-то женщина поднесла ему большую кружку чая, а Питъюк потрепал его по плечу и сказал:
— Ты инук, Джейми, эскимос. Все наши говорят: лучше тебя нет певец. Может, женишься на эскимосский девушка и останешься здесь, а? Знаменитый человек будешь!
От сдержанности и напряжённости, которые поначалу сковали гостей, не осталось и следа. Даже Анджелина, которая все время сидела тихо, как мышь, и только насторожённо осматривалась, и та оживилась. Она подсела к молоденькой эскимоске — своей сверстнице, и каждая с любопытством изучала, рассматривала одежду другой, хоть они не могли обменяться ни единым словом. Изредка Анджелина робко, но вместе с тем гордо поглядывала на Питъюка: вот он какой стал среди своих, настоящий мужчина! Питъюк поймал один такой взгляд и ответил ей широкой, счастливой улыбкой. Анджелине стало совсем хорошо и радостно.
Ещё задолго до полуночи у гостей начали слипаться глаза. Но празднику не видно было конца. Теперь в бубён одна за другой били женщины, а там дошёл черёд и до детей: у каждого была своя песня. Ели варёную и жареную оленину. Поток чая не иссякал. Затеяли игру в «кроватку»: мастерили разные узоры, перехватывая надетую на пальцы бечёвку.
Под конец Джейми уже не в силах был сопротивляться сну. Он стал клевать носом. Заметив это, Кейкут своим хриплым голосом о чем-то распорядился. Гомон затих. Эскимосы тихонько потянулись к выходу; скоро в чуме остались только четверо путников, Кейкут, его жена и их взрослый сын Белликари.