Шрифт:
Школа у нас маленькая.
В ней всего-то одна комната. Зато в этой комнате четыре класса.
В первом – одна ученица, Нюра Зуева.
Во втором – опять один ученик, Федюша Миронов.
В третьем – два брата Моховы.
А в четвёртом – никого нет. На будущий год братья Моховы будут.
Всего, значит, в школе сколько? Четыре человека.
С учителем Алексей Степанычем – пять.
– Набралось-таки народу, – сказала Нюрка, когда научилась считать.
И далее, чем логичнее выглядит педагогическое послание учителя, тем явственнее оборотный намёк, грустно-смешной:
– Да, народу немало, – ответил Алексей Степаныч. – И завтра после уроков весь этот народ пойдёт на картошку. Того гляди, ударят холода, а картошка у колхоза невыкопанная.
Что же получается? И в предыдущих рассказах “Чистого Дора” читатель мог заметить, что в пасторальной деревне Коваля живут почти только старики и дети малые, да и тех немного; что в ней почти отсутствуют знаки социальных практик и институций. И вот – стоило автору затеять игру в советскую поучительность, как ему пришлось проговориться: учиться в этой деревне, с той же оговоркой “почти”, – некому; если малыши не помогут взрослым копать картошку, то она так и останется “невыкопанной” до холодов, значит, и в колхозе ещё немного – и некому будет работать. За арифметикой Нюрки (“Набралось-таки народу”) и учителя (“Да, народу немало <…> и <…> весь этот народ пойдёт на картошку”) скрывается подоплёка по ту сторону социального: деревня-то эта – уходящая, со всем своим волшебством, исчезающая в пространстве, так что ни для какой социальности в ней не остаётся места, а лишь для нелепо мерцающих чудес.
Так же читателю подмигивают (подобно кроликам) и другие детали в начале рассказа: все они не то, чем кажутся. Но эти эффекты – спрятанные, излишне не привлекающие внимания читателя, чтобы он непременно до самого переломного момента пребывал в иллюзии предельной детскости, в мире азбучных истин для малышей. Тем неожиданнее и резче, вплоть до шока, должен подействовать на читателя жанровый скачок. Только автор разложил по местам все элементы миниатюры для младшей школы, так что героине даже стало нечего делать в рассказе (“Нюрка прошлась по школьному двору – всё было в порядке <…> Нюрке стало скучно”), как грянул выстрел и разрушил все привычки и ожидания.
Выстрел изменил в рассказе все смыслы – в том числе и те, которые он взял из других фрагментов цикла “Чистый Дор”. Вот одна мило-смешная деталь – шестилетний Витя называет семилетнюю Нюрку “матушкой” и, приложив “к глазам кулаки”, изображает бинокль – и вдруг эта деталь трагически оборачивается: именно Нюрка, получается, научила Витю убивать (“Изучай военное дело”). Весь рассказ Витя младенчески блаженно жужжал на своей палочке – и вот теперь, вместо прежнего жужжания “невинности”, льёт горькие слёзы “познания”. Кулаки же у глаз, виньетка детского юмора, тоже внезапно осознаются как знак: недосмотрела Нюрка за красивым ястребом в подаренный ей волшебный бинокль. Как уморительно Нюрка считала от четырёх учеников (“Набралось-таки народу”) до ста четырёх кроликов (“Ну наплодились”); а теперь пришёл черед грустному вычитанию.
В рассказе “Весенний вечер” появляется ястреб как красочная деталь пасторальной панорамы (“Низко, в половину берёзы, над просекой пролетел большой ястреб. Он летел бесшумно, совсем не шевеля синими крыльями”) – “Выстрел” же отзывается на этот эпизод описанием убитой птицы: “Ястреб лежал в крапиве. Крылья его были изломаны и раскинуты в стороны. В пепельных перьях были видны дырки от дробин”. В другом рассказе дедушка Зуй и рассказчик радовались “картофельному смыслу” – теперь же сначала “картофелина вылетела из ведра, хлопнулась в пыль, завертелась, как маленькая бомба”, а затем Нюрка и вовсе, в горе и разочаровании, “молча вывалила картошку из чугуна прямо на траву”. Ну и сам выстрел уже звучал в предыдущем рассказе цикла – “Бунькиных рогах”: “…Вдруг над самым ухом у него – трах! – выстрел. Трах! Трах!” – но тот удар был мнимым – лишь добрым щёлканьем пасторального кнута, спасающим от позорного спиливания прекрасные бычьи рога. А в следующем рассказе удар нанесён по-настоящему и вдруг опрокидывает пастораль.
Прежде всего, прозвучавший в рассказе выстрел вызывает, казалось бы, совсем неуместную в этом цикле ассоциацию – с одной из тех пушкинских повестей Белкина [15] , которые, по выражению Анны Ахматовой, поднимают “грозные вопросы морали” [16] . И перед кем они поставлены здесь, в пятистраничной миниатюре? Перед мальчиками шести, восьми и девяти лет и семилетней девочкой – и рядом ни одного взрослого, ни учителя, ни даже прохожего; взрослая поучительность в решающий момент обнулена и ничем помочь не может.
15
Обратим внимание в связи с этим на известное высказывание Коваля: “Писать надо так, как будто пишешь для маленького Пушкина” (Коваль Ю. Праздник белого верблюда // Литературная газета. 1988. 26 октября. С. 5).
16
Сказано в связи с “Маленькими трагедиями” (Ахматова А. О Пушкине: Статьи и заметки. М., 1989. С. 92).
Отсутствие взрослых заостряет парадокс возраста при столкновении с роковыми нравственными вопросами. Старшие мальчики, восьмилетний Федюшка Миронов и девятилетние братья Моховы, пытаются решить великую проблему пролитой крови с помощью готовых формул доблести (“Он будет космонавтом!”; “Молодец! Молодец!”) и справедливости:
– Вот что, Нюрка, – под конец сказал Федюша Миронов, – Витька к ястребу не лез. Ястреб нападал – Витька защищался. А в сторону такой парень стрелять не станет!
Однако готовые формулы не помогают, когда младший мальчик убил птицу, а младшая девочка негодует и судит: Витя не перестаёт плакать и забывает о своей жужжащей палочке, а Нюрка символически “вываливает” картошку на траву – то есть отказывается разделить с мальчиками, защищающими “мужское” право на убийство, “картофельный смысл”. Рассказ закончен, а автор так и не даёт завершающей и разрешающей коды, оставляет финал пугающе открытым. Страшный “взрослый” вопрос: “Может ли убийство быть оправдано смягчающими обстоятельствами?” – остаётся в рассказе Юрия Коваля для дошкольников безответным.