Мухина-Петринская Валентина Михайловна
Шрифт:
– Моя мать права... Еще год-другой в этих условиях, и я превращусь в старуху, как эта Ангелина Ефимовна. О, ведьма! И все на ее стороне. Коля! Скорей включи радио!
Мама боялась, как бы опять не заплакать. Я поспешно включил. Передавали "Театр у микрофона".
– Новые пьесы, новые имена,- произнесла мама сокрушенно.- Я была сумасшедшей... Что я сделала с собой, со своим талантом? Любовь... Разве он способен это оценить? Да он Валю, эту ничтожную девчонку, ценит больше меня. Даже не вступился... И сейчас не идет. Ну что ж... Я знаю, что мне делать.
Она решительно взяла бумагу и быстро набросала текст телеграммы. Яйцо на ее лице засохло и действительно стало похоже на маску - желтую, сморщенную, чужую.
– Умойся, мама,- тихо попросил я.
Она умылась, переоделась и сама отнесла телеграмму Жене с просьбой передать ее по радио в Москву.
Женя молча взял лист и пошел в павильон, где была радиорубка. Я поплелся за ним. Я успел прочесть, кому эта телеграмма: режиссеру Гамон-Гамане.
Глава десятая
МАМА ВОЗВРАЩАЕТСЯ В МОСКВУ, А МЫ СТРОИМ ДОМ НА ЛЕДНИКЕ
Мама уехала в Москву. Она возвратилась в театр. Это было ее призвание, и никто не удивился. Отец ее не отговаривал, но был подавлен и, против обыкновения, как-то тих и кроток, хотя к нему кротость уж совсем не подходила. И не выдвигал вперед нижнюю челюсть.
Накануне отъезда папа с мамой проговорили всю ночь. Они совсем не ложились спать, бродили под полуночным солнцем возле озера, а "старики" больше обычного шевелились, шептались, наклонялись друг к другу, пока их не скрыл туман.
Я ждал их, ждал - мне ведь тоже хотелось поговорить с мамой перед разлукой,- да так и уснул в одежде на маминой постели. Потом они пришли и стали есть какую-то еду, греметь посудой, и никто не поругал меня, что я лежу в башмаках на постели.
Сквозь сон я услышал, как мама сказала:
– Это страшно! Двадцать лет жизни, выброшенной неизвестно на что... Судьба Селиверстова не дает мне покоя. Да, я испугалась! Очнуться когда-нибудь, как он, прожив уже полвека. Но я бы не могла после этого ходить и блаженно улыбаться. Ты слышал, как его прозвал Коленька? Рип ван Винкль. Очень развитой мальчик! Я оставляю тебе самое дорогое, что у меня есть в жизни,- Коленьку! Почему ты все молчишь? Мы расстаемся всего лишь на два года. Дима! Скажи что-нибудь... Знаешь, очень вкусные эти консервы "персики". Я положу тебе еще?.. Потом, на этот раз очень неудачный коллектив! Ты еще с ними хватишь горя зимой. Одна Ангелина Ефимовна чего стоит! Старая ведьма!.. А эта Валя - ломака. Корчит из себя невесть что. Некрасивая, а держит себя как красавица!
– Не трогай коллектив!
– сморщившись, словно у него болели зубы, приказал отец.- Ты совсем не можешь уживаться с женщинами.
– Зато ты можешь! Я знаю, ты о них другого мнения. Но я еще никогда не ошибалась в людях. У меня очень развита интуиция. Они просто не уважают меня, ни во что не ставят. Я привыкла к другому отношению. Помнишь, когда мы плавали на ледоколе? Там было иначе. Все меня любили. А эти... Не всякая женщина оставит Москву, удобства, родную мать, наконец, и станет полярником, исследователем. Да, не всякая. Почему же они... Но это неважно! Помни, я тебя люблю. Поцелуй меня, Дима. Почему ты молчишь, я спрашиваю? Ты должен понять: у меня талант. Режиссер Гамон-Гамана сказал... О чем ты думаешь?
– Я думаю, хватит ли для искусства только таланта или должно быть еще сверх этого?
Им было не до меня, и я снова уснул. Потом я проснулся опять. Мама громко плакала, а отец с потемневшим лицом неловко обнимал ее за плечи и повторял:
– Тише, Лиля, ты разбудишь людей!
Утром рано Ермак подготовил вертолет. Мама, невыспавшаяся, бледная, хмурая, сдержанно попрощалась со всеми.
Отец с рюкзаком, набитым продуктами, со свернутым спальным мешком и ружьем за широкой спиной тоже сел в вертолет. Ермак должен был по пути подбросить его дня на три на ледник для гляциологических наблюдений.
Мелькнуло мамино взволнованное лицо, на моих щеках не высохли еще ее слезы (или мои?), а вертолет уже взмыл и медленно-медленно поплыл над плато, над озером, чуть не задел "стариков" и, перевалив за снежный хребет, скрылся из глаз.
Ангелина Ефимовна, как заместитель начальника полярной станции, отдала несколько распоряжений эскимосам и Бехлеру и подошла ко мне:
– Коля, пойдешь со мной на озеро?
– Анализы будем делать?
– Я незаметно вытер слезы.
– Да, возьмем пробы! Ты поможешь мне. Кого бы еще взять нам в помощь? Пойди позови Фому Сергеевича.
И мы пошли втроем брать пробы.
Ко мне на полярной станции хорошо относились. Грустить не дали. Я был желанный гость и в геомагнитном павильоне у Жени, и на метеорологической площадке у Вали Герасимовой, и в камбузе у веселого Гарри, и на вертолете у Ермака, и в походах. Я каждому помогал, чем мог. Людей не хватало, и думаю, что моя помощь была не лишней. Часто я заходил к эскимосам. Встречали меня там с редким радушием, словно я был им родня. Кроме матери, старой эскимоски, все неплохо говорили по-русски.