Текст взят из журнала "Северный вестник", 1896, № 10.
Джон Генри Маккей
Отвращение
Да... я! я живу в доме, в подвальном этаже которого находится мясная лавка!..
Меня с улыбкой спрашивают, почему я поместился в этом доме? Но я скажу вам: когда бегаешь целых полтора дня в поисках за комнатой и тебе показывают одну темную дыру за другой, то в конце концов поступаешь именно так, как не хотел-бы поступать, — потому что приходишь в полное отчаяние и испытываешь только одно непреодолимое желание: успокоиться.
По крайней мере шесть раз в день приходится мне проходить мимо кровавых кусков мяса, и сколько-бы я ни закрывал глаз, я все-таки вижу их: распоротые свиные животы, телячьи головы, с ободранной шкурой, с выколотыми, стеклянными глазами, бессмысленно глядящими на меня, в то время, как я спешу мимо, одуренный ужасным запахом свежего мяса и лихорадочно дрожа от поднявшегося во мне отвращения, невыразимого отвращения!..
Еще зимою было не так плохо. Над грязным городом простиралось грязное небо и все сливалось в одни беспросветные, однотонные сумерки, среди которых человек жил с одного дня на другой, в ленивом, животном довольстве.
Но весной было совсем другое!..
С улицы летит пыль и ложится тонким слоем на блестящие, еще не высохшие слова только что исписанных листов бумаги...
Что за жизнь!.. О! что за жизнь!..
Уличный шум пробуждает меня. Я встаю более утомленным, чем был тогда, когда ложился. Работаю до обеда. Не проголодавшись, а только по привычке иду я в огромный, некрасивый ресторан. Там в двенадцать часов начинается безостановочное шумное кормление людей у столов, покрытых ужасными пестрыми тряпками.
Я проглатываю мою порцию корма. Он ни хорош и ни дурен. Все плавает в каком-то соусе. Как я ненавижу это слово! Обед! обед! Насыщенные или ненасыщенные с самого раннего утра до самого позднего вечера повторяют все люди это жирное, самодовольное слово, в котором нет ни смысла, ни разума, я постоянно слышу его. Я не могу забыть его.
На смертном одре будет оно звенеть в моих ушах: обед!.. обед!.. Да, обед для червей!
Возвратившись домой, я погружаюсь в тяжелый сон, который по ночам покидает меня. Теперь никакой шум не в силах разбудить меня, но щебетанье пташек на единственном дереве перед домом врывается в мои тяжелые сны и возвращает меня к действительности. Работаю до самого вечера. По тому, как царапает мое перо, я понимаю, что оно неохотно повинуется мне.
Я ухожу. Между домов втиснуто несколько деревьев; это называется садом. По деревья все-таки позеленели. Это удивительно.
И тут сижу я каждый день вечером с семи часов до полуночи. Здесь я встречаю весну. Если-бы я позволил себе полнее насытиться ее ароматом, я сошел-бы с ума и бежал-бы, чтобы больше не возвращаться, и мне пришлось-бы где-нибудь умереть с голоду... Я снова проглатываю что-то.
Люди медленно занимают места. В восемь часов каких-то трое господ начинают так называемый концерт. До одиннадцати часов они стучат на фортепиано, дудят на флейте и на альте.
Этот шум успокоительно действует на меня. Отвращение исчезает куда-то и более не тревожит меня.
Я не перестаю курить и пить. Недавно дошел до тринадцати стаканов пива и восьми сигар. Обыкновенно отношение бывает — восемь к шести.
Ради этого я запродал себя той работе, которая убивает мою весну.
А ночи... об этом я буду молчать...
Так проходит мой день, так проходят все дни.
Но моя мечта...
Иногда, — когда мое перо останавливается и я перестаю заниматься этим «реалистическим» писанием, этой, можно сказать, жестокой резней судьбы какого-нибудь другого, чужого мне человека, который даже не может интересовать меня, тогда я начинаю мечтать.
Моя нога скользит по грязи, но моя мечта летит. Вы не можете не должны удержать ее... хоть этого не делайте! Она летит к тебе, к тебе — чистой любви, к тебе, чудному воплощению красоты.
Она минует скрипящую калитку твоего парка, которая отворяется только мне одному и сейчас-же затворяется за мной.
Она знает все пути в том обширном месте и без труда отыскивает она верный путь к тебе.
Уже вечер, и его тени скользят вокруг, под нависшими ветвями, подобно ночным злоумышленникам, но я не обращаю на них внимания и отклоняю ветки, которые мешают мне... Чуть слышен скрип песка под ногой моей и боязливо порхает спугнутая птица...
Прочь ветви!..
Озеро лежит, посеребренное лучами ночного светила, которое озаряет мне тебя: в белом одеянии стоишь ты неподвижно на ступенях, ведущих к той самой скамье, на которой ты всегда ждала меня, всегда, как-бы часто я ни приходил...
И так-же неподвижно стоишь ты сегодня, а я останавливаюсь на мгновенье, только на одно мгновенье, так как ты ужь манишь меня едва заметным движеньем руки и полузаглушенным голосом безнадежного ожиданья.
Я бросаюсь к тебе и вношу тебя по ступеням...
Ты плачешь, ты плачешь, мое дитя, моя жена, мой друг — возлюбленная, ты плачешь?!.
Дай мне взглянуть в лицо твое, прежде чем я поцелую его. Наклонись так, чтобы месяц осветил мне его. Оно бледно, как белая кувшинка, что плывет там на воде... и все-таки, как оно прекрасно. Оно гордо, как одиночество, в своей неподвижной равномерности, и все-же как прекрасно оно!
Твое больное лицо прекраснее всех тех, на которых лежит краска здоровья...
Твое чело, твои глаза, твои черные, тоскующие глаза, и их ресницы, их длинные ресницы, бледные, холодные щеки, их прозрачная кожа, красивый «вал лица всякий раз заново рассказывают мне историю твоей жизни.