Шрифт:
Потом: бастионы и башни Эльсинора, его драконы и вычурные решетки, луна, усеявшая рыбьей чешуей его черепичные кровли, русалочий хвост, размноженный шпицами крыши, отблескивающей под равнодушным небом, и зеленая звездочка светляка на помосте перед темным замком{64}. Первый свой монолог Гамлет произносит в невыполотом саду, в зарослях бурьяна. Главные захватчики — лопух с чертополохом. Жаба пыжится и мигает в любимом садовом кресле покойного короля{65}. Где-то ухает пушка, — пьет новый король{66}. По законам сна и экрана ствол пушки плавно преобразуется в покосившийся ствол сгнившего дерева в саду. Ствол, точно пушечный, указывает в небеса, где на мгновенье неспешные кольца грязно-серого дыма слагаются в слово «самоубийство»{67}.
Гамлет в Виттенберге, вечно опаздывающий, пропускающий лекции Дж. Бруно {68} , никогда не наблюдающий времени, полагаясь на Горацио с его хронометром, а тот отстает, обещающий быть на укреплениях в двенадцатом часу и приходящий заполночь {69} .
Лунный свет на цыпочках крадется за Призраком, полностью забранным в броню, отблеск его то плещется на скругленном оплечье, то стекает по набедреннику.
Еще мы увидим Гамлета, волокущим мертвую Крысу {70} , — из-под ковра, по полу, по винтовым ступеням, чтобы бросить тело в каком-то темном проходе, — и зловещую игру света, когда швейцарцев с факелами {71} отправляют искать это тело. Или вот еще волнующий эпизод: Гамлет в бушлате {72} , не страшась бушующих волн, невзирая на брызги, карабкается по тюкам и бочонкам датского масла, прокрадывается в кабину, где похрапывают в общей койке Розенстерн и Гильденкранц, кроткие взаимозаменяемые близнецы {73} , которые «пришли, чтоб вылечить, ушли, чтоб умереть». По мере того, как полынные равнины и холмы в леопардовых пятнах проносились за окнами мужского вагона-люкс, выявлялось все больше фильмовых возможностей. Мы могли бы увидеть, говорил он (это был потертый человечек с ястребиным лицом и ученой карьерой, внезапно оборванной нерасчетливым выбором времени для амурной истории), Р., крадущегося за Л. Латинским кварталом {74} , молодого Полония, играющего Цезаря в университетском спектакле {75} , череп, обрастающий чертами живого шута (с разрешения цензора) в обтянутой перчаткой ладони Гамлета; может быть, даже старого здоровяка короля Гамлета, разящего боевым топором полчища полячишек, оскальзывающихся и ползающих по льду {76} . Тут он вытянул из заднего кармана фляжку и сказал: «хлопнем». Он-то решил, по бюсту судя, что ей самое малое восемнадцать, а оказалось только-только пятнадцать, сучке. А потом еще смерть Офелии. Под звуки «Les Fun'erailles» [42] Листа мы покажем ее гибнущей — гивнущей, как сказал бы другой русалочий отче {77} , — в борьбе с ивой. Девица, ивица. Он предполагал дать здесь панорамой гладь вод. В главной роли плывущий лист. А там — снова ее белая ручка, сжимая венок, пытается дотянуться, пытается обвиться вокруг обманчиво спасительного сучка. Тут трудновато будет сообщить драматический оттенок тому, что в неозвученные времена было pice de resistance [43] комических коротышек, — фокусу с внезапным намоканием. Человек-ястреб в клозете спального люкса указывал (между сигарой и плевательницей), что можно бы изящно обойти эту трудность, показав лишь ее тень, падение тени, падение, промельк за край травянистого бережка под дождем теневых цветов. Представляете? Затем: плывет гирлянда {78} . Пуританская кожа (на которой они сидели) — вот и все, что сохранилось от филогенетической связи между современной, крайне дифференцированной пульмановской идеей и скамьей примитивного дилижанса: от сена к керосину. Тогда — и только тогда — мы увидим ее, говорил он, как она плывет по ручью (который дальше ветвится, образуя со временем Рейн, Днепр, Коттонвудский Каньон или Нова-Авон {79} ) на спине, в смутном эктоплазменном облаке намокших, набухших одежд из стеганной ваты, мечтательно напевая «эх, на-ни, на-ни, на-ни-на» или какие-нибудь иные старинные гимны {80} . Напевы становятся колокольным звоном, мы видим заболоченную равнину, где растет Orchis mascula {81} , и вольного пастуха: исторические лохмотья, солнцем просвеченная борода, пяток овечек и один прелестный ягненок. Очень важен этот ягненок, хоть он и появится лишь на миг — на один удар сердца, — буколическая тема. Напевы тянутся к пастуху королевы, овечки тянутся к ручью.
42
«Les Fun'erailles» — «Похоронный марш» (фр.).
43
pi`ece de r'esistance — главная изюминка (фр.).
Анекдот Круга оказывает нужное действие. Эмбер перестает шмыгать. Он слушает. Он уже улыбается. И наконец, игра захватывает его. Конечно, ее нашел пастух. Да ведь и имя ее можно вывести из имени влюбленной пастушки, жившей в Аркадии {82} . Или, что более чем возможно, оно — анаграмма имени Алфея (Alpheios Ophelia — с «s», затерявшейся в мокрой траве), — Алфей, это был речной бог, преследовавший долгоногую нимфу, пока Артемида не обратила ее в источник, что, разумеется, пришлось в самую пору его текучести (ср. «Winnipeg Lake», журчание 585, изд-во «Vico Press»). Опять-таки, мы можем взять за основу и греческий перевод стародатского названия змеи. Lithe — тонко-гибкая, тонкогубая Офелия, влажный сон Амлета {83} , летейская русалка, Russalka letheana в науке (под пару твоим «красным хохолкам»). Пока он ухлестывал за немецкими горничными {84} , она сидела дома за дребезжащим от ледяного весеннего ветра стеклом затертого льдами окна, невинно флиртуя с Озриком {85} . Столь нежна была ее кожа, что от простого взгляда на ней проступали розоватые пятна. От необычного насморка, такого же как у ботичеллиева ангела, чуть краснели кромки ноздрей, краснота сползала к верхней губе, знаешь, где краешек губ становится кожей. Она оказалась также чудесной кухаркой, — впрочем, вегетарианского толка. Офелия, или запасливость. Скончалась, попавши в запас. Прекрасная Офелия {86} . Первое фолио с его жеманными поправками и множеством грубых ошибок. «Мой добрый друг Горацио (мог бы сказать Гамлет), при всей ее телесной мягкости она была крепка, как гвоздь. А уж скользкая: что твой букетик угрей. Из этих прелестных, узких и скользких, змеевидных девиц с жидкой кровью и светлыми глазками, одновременно истеричных до похотливости и безнадежно фригидных. Тихой сапой, с дьявольской изощренностью семенила она по дорожке, начертанной амбициями ее папаши. Даже обезумев, она лезла ко всем со своей тайной, с этими ее перстами покойника {87} . Которые упорно тыкали в меня. Да, еще бы, я любил ее, как сорок тысяч братьев {88} , ведь вору вор поневоле брат (терракотовые горшки, кипарис, узкий ноготь луны), но мы же все здесь ученики Ламонда {89} , коли ты понимаешь, что я хочу сказать.» Он мог бы добавить, что застудил себе затылок {90} при представленьи пантомимы. Розоватая лощина ундины {91} , арбуз, принесенный со льда, l'aurore grelottant en robe rose et verte. [44] Ее непрочный подол.
44
l'aurore grelottant en robe rose et verte — зыбкая заря в зелено-розовом уборе (фр.).
Помянув словесный помет, заляпавший ношенную шляпу немецкого филолога, Круг предлагает заодно уж поэкспериментировать и с именем Гамлета. Возьмем Телемаха, говорит он, «Telemachos» — «разящий издали», что опять-таки и было гамлетовой идеей ведения военных действий. Подрежем его, уберем ненужные буквы, все они суть вторичные добавления, — и получим древнее «Telmah». Прочитаем задом наперед. Так ударяется капризное перо в бега с распутной мыслью, и Гамлет задним ходом становится сынком Улисса {92} , истребляющим маминых любовников. «Worte, worte, worte» [45] . Во рте, во рте, во рте. Любимейший мой комментатор — Чишвитц {93} , бедлам согласных, или soupir de petit chien. [46]
45
worte, worte, worte — «Слова, слова, слова» (нем.) — (2.2.192).
46
soupir de petit chien — щенячий чих (фр.).
Эмбер, однако, еще не развязался с девицей. Упомянув мимоходом, что Elsinore есть анаграмма от Roseline, что также не лишено возможностей, он возвращается к Офелии. Она ему нравится, сообщает он. Что бы там Гамлет ни говорил про нее, у девушки был шарм, надрывающий душу шарм: эти быстрые серо-голубые глаза, внезапный смех, ровные мелкие зубы, пауза, чтобы понять, не смеетесь ли вы над ней. Колени и икры, хоть и прелестные по форме, были чуть крупноваты в сравненьи с тонкими руками и легким бюстом. Ладони рук, как влажное воскресенье, и она носила на шее крестик, там, где маленькой изюминке ее плоти, сгущенному, но все прозрачному пузырьку голубиной крови, казалось, вечно грозила опасность быть рассеченным тонкой золотой цепочкой. И еще, ее утреннее дыхание, аромат нарциссов до завтрака и простокваши — после. Что-то неладное с печенью. Мочки ушей ее были голы, хоть и проколоты еле заметно — для миниатюрных кораллов, не для жемчужин. Сплетение этих деталей — острые локти, светлые-светлые волосы, тугие блестящие скулы и призрак светлого пуха (так нежно колючего с виду) в уголках ее рта — напоминает ему (говорит Эмбер, вспоминая детство) малокровную горничную-эстонку, чьи трогательно разлученные грудки бледно болтались в блузе, когда она наклонялась — низко, так низко, — чтоб подтянуть его полосатые чулки.
Тут Эмбер неожиданно возвышает голос до визга разгневанного отчаянья. Он говорит, что вместо этой аутентичной Офелии роль получила невозможная Глория Колокольникова, безнадежно пухлявая, с ротиком в виде туза червей. Его особенно распаляют оранжерейные лилии и гвоздики, которые выдает ей дирекция, чтобы ей было, с чем поиграть в сцене «безумия». Она и режиссер — ну, точно, как Гете, — воображают Офелию в виде банки с персиковым компотом: «все ее существо купалось в сладко созревшей страсти», — говорит Иоганн Вольфганг{94}, нем. поэт, ром., драм. и фил. О ужас!
— Или ее папаша… Все мы знаем и любим его, не так ли? чего уж проще, его-то сделать как следует: Полоний-Панталоний, приставучий старый дурак в стеганном халате, шаркающий ковровыми тапками вслед за очками, свисающими с кончика носа, пока он переваливается из комнаты в комнату, неопределенно женоподобный, совмещающий папу и маму, гермафродит с комфортабельным задом евнуха, — а у них взамен долговязый, чопорный мужчина, игравший когда-то Меттерниха в «Вальсах мира» и возжелавший до конца своих дней остаться коварным и мудрым государственным мужем. О ужас, ужас, ужас!{95}
Но худшее еще впереди. Эмбер просит друга подать ему некую книгу, — нет, красную. Извини, другую красную{96}.
— Как ты, возможно, заметил, Вестовой упоминает какого-то Клавдио, передавшего ему письма, которые Клавдио «получил… от тех, кто их принес (с корабля)». Более эта персона в пьесе не упоминается. Теперь откроем вторую книгу великого Гамма. Что он делает? Да, это здесь. Он берет этого Клавдио и — ладно, ты только послушай.