Notice: fwrite(): Write of 36339 bytes failed with errno=28 На устройстве не осталось свободного места in /home/site1/tmp/classes/1_test/system/cachefile.class.php on line 156 Читать "Ночью" Онлайн / Куприн Александр Иванович – Библиотека Ebooker
Рассказ старика на ночных посиделках о том, как отомстил его друг пану, лишившему его отца.
Куприн А. И. Пёстрая книга. Несобранное и забытое. Пенза, 2015. * * * Не спалось. Тихая летняя ночь бесчисленными звездами глядела в открытое окно душной и низенькой комнаты. Я тихо вышел из дому и побрел вдоль деревенской улицы, направляясь в сторону реки. «Чом не ходышь ты до мене тиею улицею…» — дрожат, переливаются в тихом ночном воздухе звуки далекой песни. Большое село Виска и далеко раскинулось, а песня одинаково ясно слышна в самых отдаленных «кутках» его, и нет возможности определить, с какой стороны тянутся протяжные, за душу берущие звуки. Доносятся звуки и до слуха старого деда Ониська, которого нестерпимая духота выгнала из раскаленной за день солнцем мельницы… А прямо против мельницы, на ступеньках которой сидит дед, по другую сторону реки, которая тихо плещется в крутых берегах, темным громадным пятном раскинулся старый запушенный сад. Привыкший к темноте глаз различает в нем остатки белых полуразвалившихся стен большого дома. Дом этот сгорел давно, очень давно, и старик священник говорил мне как-то, что с пожаром его связана какая-то трагическая история, которую помнят еще некоторые старики в селе. Ввиду сомнительного бодрствования деда я прохожу мимо него, не здороваясь, но вот он приподнимает голову и глядит в мою сторону. — Кто там? — Здравствуйте, дед! — говорю я. — Кто же это?.. А!.. Это вы, паныч! Что же это вы ходите ночью? Должно быть, до девчат подбираетесь? — Дед качает головой. — То-то молодость, молодость… Я разуверяю деда в его предположениях и усаживаюсь с ним рядом. А ночь все так же глядит бесчисленными звездами с высокого неба, и все так же льются, бог весть откуда, звуки песни. — Дед, — говорю я, обращаясь к старику, — как это сгорел ваш панский, двор? Вы, верно, помните? — Двор панский?.. Да, было когда-то… давно было. — Расскажите, дед! Дед качает головой и достает из кармана тавлинку с табаком. — Эге! Долго рассказывать, паныч! — говорит он, но по тону его голоса я вижу, что он и сам не прочь покалякать. — Ничего, дед! Все равно спать не хочется… — Ну, пускай будет по-вашему. Дед, не торопясь, спрятал в карман тавлинку и начал: — Давно это было, так давно, что и в селе нашем мало кто помнит теперь то время. Еще совсем малым хлопцем был я в эту пору. В доме этом жил пан наш Вишневский. У… богатый пан был! Таких теперь — я не знаю — и найдешь ли где-нибудь. Одних собак сколько держал, сколько народу при них было! Любил он охоту, и как выезжает, бывало, так просто посмотреть любо: как войско целое. Хорошо жил пан, и дом себе такой выстроил, что на всю округу, другого такого найти нельзя было: комнат — я думаю — до пятидесяти в нем было, и были они все высокие, вот как церковь наша!.. Может быть, и ниже немного были, да мне, малому, казалось так. Ну, сад еще при старом доме был такой же большой и старый, как вот и теперь. Так пан его по-своему устроил: баб каменных наставил в нем, фонтаны, беседки, пещеры устраивал. Дорожки желтым песком посыпали: нарочно песок за сорок верст из Коропчиной возили. Садовников одних было человек до тридцати, и главный был немец — Христиан Карлович. У него и я хлопцем служил… Пан наш не всегда здесь жил. Прежде он в Петербурге служил, да за провинность какую-то его сюда прислали, и выезжать ему отсюда нельзя было. Говорили, будто убил он там кого-то. И похоже это, было на правду, потому что крутой нрав у него был. Чуть что — рассердится, и я не видел никогда, чтобы кто-нибудь сердился так: со злости, бывало, по земле катается, руки себе кусает, плачет… Говорили бабы, будто испортил его кто-то… А из себя молодой еще совсем человек был: не знаю, было ли ему лет тридцать, — молодец такой: высокий, красивый. И пани была молодая, красивая, и деточек двое маленьких. Толковали, — уж после слыхал я, — будто не по своей воле пошла пани за пана нашего, будто на богатство его старики ее покорыстовались, а прежде за другого сосватана она была. Ну, и пошла она за нашего, а все прежний у нее из думки не выходил. Его-то и пристрелил наш пан: после того и сюда его прислали, после того и пани стала его бояться… Впрочем, редко он и дома сидел: либо на охоте, либо с лошадьми возится. Завод у него свой был, — жеребцы по нескольку тысяч плачены были. Главный кучер у него был. Софроном звали, первый человек между дворней. Был у Софрона сынишка, Грицько, хромой, немного постарше меня: тоже при Христиане Карловиче был со мною вместе. Он-то, Грицько, и сжег двор панский, а как это было, так и теперь страх берет, если вспомнишь. Жил здесь по соседству, в Баландиной, князь один. Богатейший тоже человек был и лошадей, как и наш пан любил. Вот и заспорили они как-то о лошадях, у кого лучшие лошади. Заклад большой положили и задумали наперегонки ехать из города сюда же, в Виску, потому что дорога здесь широкая, ровная, — верст двадцать будет. Зимою дело было. Долго паи собирался. Все с Софроном по целым дням лошадей они выбирали, пробовали. Ну, и выбрали, наконец, четверку, звери, а не лошади были, — вороные все, как одна… Доволен пан — ходит, руки потирает: — Что. Софрон, ты как думаешь: выйдут ли кони князя против нашей четверки? — Куда! — говорит Софрон. — Таких лошадей у князя и не бывало никогда, и у деда его лысого не бывало! Смеется пан: — Далеко, значит, его позади оставим? — Уж это непременно! — Смеется пан …Послал к князю письмо, чтобы приезжал, значит. Приехал князь. Сам маленький такой, и не видно его из шубы. Серые лошади у него были — тоже четверка; за саньми их привязанными вели. Вышел наш пан на крыльцо, встречает князя, а сам все на серых поглядывает, видит — хорошие лошади. Зашли они с князем в дом. Глядим-опять бежит пан наш. — Софрон! Софрон! Видел? — Видел. — Лучше наших? — Махнул Софрон рукой: — Куда! Против наших лошадей далеко не выйдут! — Засмеялся пан, назад в комнаты побежал. Целый день пробыл князь у нашего пана и ночь здесь ночевал. На кучерской Софрон с Кузьмой (так кучера князя звали) ознакомились. Друг дружке лошадей своих, сбрую показывали. После обеда лошадей ковать водили и наших, и княжеских, потому что была перед тем оттепель, да потом как хватило морозом, так дорога стала твердая, гладкая. И Софрон с Кузьмой сами глядели за тем, как лошадей подковывали. В конюшне при лошадях и спали они в эту ночь оба. Уж много после, как дело то вышло, покаялся Кузьма — сказал, что ночью, как заснул Софрон, встал он тихонько и да у коренных наших по одному гвоздю из подков повытягивал и в другую сторону позабивал, — чуть-чуть в сторону, чтобы не сейчас, значит, хромать стали. И не то, чтобы ему князь говорил, а сам, значит, видел, что не выходят их лошади против наших. Утром, чуть свет, прибежал пан, позвал Софрона: — Ну что, Софрон. можно лошадей вести? — Можно, — говорит Софрон. — Глядел вчера, как ковали? Не заковали бы, храни бог! — Будьте спокойны — сам глядел: хорошо подкованы. — Ну, ладно… Ох, Софрон! — говорит пан. — Просто спать я ночью не мог, боюсь: а что, как обгонит нас князь? Тут уж и Софрон засмеялся: — Никогда, — говорит, — этого быть не может! — Ну, так вели выводить лошадей. Повели лошадей в город. Софрон с Кузьмою тоже при лошадях поехали. К полудню и паны поехали. Подали им одни сани большие — вместе сели. У нашего глаза так, и горят, — сидеть не может на месте, а князь забился в угол, в шубу закутался, сидит, курит… Вся дворня собралась после того к воротам — ждут. Долго ждали, все на дорогу поглядывали. Отпросились и мы с Грицьком у Христиана Карловича. — Едут! — закричал первый Грицько и рванулся вперед. И в самом деле, видим — показалась какая-то черная точка вдали на дороге. — Наш, наш! — кричат все. Дальше — ближе, и показалось мне, как будто серые лошади видны издали. Не верю я сам себе, на Грицька оглядываюсь, хочу его спросить, так как глаза у него лучше моих были, но вижу, что он весь дрожит — не стал я его и спрашивать. Тут и другие уж видят: едет князь, развалившись в санках; на козлах Кузьма сидит и улыбается, а нашего пана и не видно еще. Прошло несколько времени — подъехал и наш пан. Ни на нем, ни на Софроне лица не было видно, а лошади бегут, хромают коренные. Выскочил пан из саней, на Софрона не оглянулся, а прямо к князю подходит, улыбается. — Выиграли, князь! — говорит. — Да, у вас, кажется, захромали кони, должно быть, подкованы плохо были! — засмеялся князь. — Да что уж тут!.. Князь, продайте свою четверку!.. — Ну, вот что вы выдумали! — Продайте, князь, что хотите, берите: уж очень кони мне нравятся! — Да что же, — десять тысяч разве дадите? — говорит князь для шутки, потому сам видит: не стоят того кони. — Берите. Эй, вели лошадей на конюшню! — говорит Кузьме. Пошли паны в дом обедать. После обеда, как сидели мы с Грицьком на кухне у Христиана Карловича, прибегает хлопчик один и кричит: — Грицько! Батька твоего на конюшне пан наказывает! Вскочил Грицько на ноги и побежал к конюшне, и я побежал за ним. Прибежали мы, стали смотреть в щелку. И видим: лежит и не кричит уже, только чуть-чуть вздрагивает, а рядом с ним пан наш по земле катается и плачет… — Ох, Софронушка, обидел ты меня! Ох, родной, лучше бы нож ты мне в сердце!.. Жарьте его, каналью, жарьте!.. Ох, Софронушка. милый человек! За что же обидел ты меня!.. Не иначе, как порченый он был. — Идем, — тихо говорит мне Грицько и за руку меня тащит. — Идем, не надо… — А сам дрожит весь, и глаза так на стороны в сторону и бегают. Тащит меня назад, на кухню. Стал я смотреть в окно и вижу: несут Софрона, как мертвого, а пан стоит около конюшни без шапки, руками размахивает, кричит что-то. — Грицько, — говорю, — батька твоего понесли! — Встал Грицько и вышел. Стал я снова в окно смотреть и вижу: вывели лошадей, что пан у князя купил. Принесли ему пистолеты из дому, и сам он перестрелял всю четверку, одного коня за другим: приставит к уху пистолет и выстрелит. Не вставал уже Софрон и в память не приходил — через неделю помер. Затосковал после этого Грицько, да так затосковал, что и слова от него добиться нельзя было… Только прошло еще сколько-то времени — стал по целым дням пропадать Грицько. Рано утром, чуть свет, уходит куда-то, а вернется только поздно вечером, уже как спят все. Оставят ему что-нибудь съесть — съест, а нет — и так спать ляжет. Вместе мы с ним в оранжерее летом с пали. Уж и жаркое же лето в том году было; засуха была, и все пожгло солнцем в поле. Вот раз ночью просыпаюсь я и вижу — нет Грицька. А в оранжерее жарко было, как в мельнице, и думаю я: должно быть, на двор спать пошел Грицько. Пойду, думаю; и сам засну на соломе. А у нас около оранжереи много кулей соломы было сложено. Вышел я, подошел и соломе, кругом ее обошел — нет Грицька. Где бы это он был? — думаю. А ночь была темная, только ветер был сильный. Ну, лег я и только стал засыпать, слышу: шуршит кто-то соломою. Привстал я немного, смотрю — стоит Грицько, нагнулся, два куля взял и тащит их. — Грицко! — говорю я. — Что это ты делаешь? — Вздрогнул он и кули выпустил из рук. — Это ты, Онисько? — спрашивает он. — Я. Просился он вдруг ко мне, и вижу я: блеснул нож большой у него в руке. — Онисько! — говорит. — Убью, если скажешь! — Да что же ты делаешь?. — Панский двор спалить хочу. Да сам не справлюсь скоро, так ты вот возьми кулей пару, помоги мне. Начали у меня зубы стучать. — Грицько! — говорю. — Что ты! — Молчи! — говорит. — Что мне долго говорить с тобою — некогда. Бери кули, а не хочешь… И вижу я: опять блеснул нож у него в руке, и ко мне он тянется. — Бери! — говорит. — На!.. Дал мне два куля и сам два взял. — Иди, — говорит, — а я за тобою, да тихо, смотри! — Подошли мы к крыльцу. Вижу я: оторвана доска одна сбоку. — Это я еще прошлой ночью оторвал! — говорит Грицько. — На день опять на старое место приставил, так что и незаметно было. Ну, полезай, Онисько! Подлез я под крыльцо, а там уже много соломы навалено. Влез и Грицько за мною. — Я, — говорит, — уже кулей десяток принес сюда. Под большое крыльцо тридцать кулей принес, ну, а сюда я двадцати довольно будет. Положили мы кули, еще раз к оранжерее вернулись, еще четыре принесли. — Ну, Онисько, теперь довольно! — говорит Грицько. — Будешь же ты здесь поджигать, а я с другого зайду. — Хорошо, — говорю, а сам думаю: как уйдет Грицько, то побегу я скорее да скажу кому-нибудь. Догадался Грицько. — Нет, — говорит, — знаю я: ты пойдешь, народ будить станешь! Уж я тебя не отпущу. — Ой! — говорю. — Грицько! Грех большой будет нам, а узнают — уж и не знаю, что с нами сделают! — Грех? — говорит Грицько и смеется. — Успеешь еще богу помолиться, да и какой тебе грех? А что ты говоришь: узнают — нет, никто не узнает, а кто и знает — не скажет. Затрясся я весь. — Кто же, — говорю, — знает? — Пан знает. — Пан?! — Он и знает. Он на той неделе встретил меня, говорит: «Ты что это, волчонок, все зубы на меня скалишь? Ты еще, чего доброго, дом запалить вздумаешь? Ты у меня весело смотри, не то запорю». — Ой, Грицько!.. — говорю я. — Баба ты, Онисько! — говорит Грицько, а сам из кармана огниво и трут достает. Высек огонь, стал трут раздувать. Ох! Страшно было даже смотреть на него: Лицо все зеленое, и руки дрожат. — Грицько, — говорю я, — а пани? — Молчи! — говорит Грицько и прямо кинулся ко мне: — Бери лучше трут, держи! Дал мне два куска трута. Взял я трут, а Грицько соломы взял, скрутил. — Давай трут!.. Один кусок. Другой на то крыльцо оставим. Взял у меня кусок трута, положил в солому, стал махать, скоро загорелась солома. — Подыми куль! Положил он витушку под куль, еще сверху два куля наложил и полез из-под крыльца. Вылез и я за ним. — Помоги доску наложить. Стали мы вдвоем доску закладывать, а уже оттуда густой дым идет. — Хороший ветер сегодня! — говорит Грицько и вверх смотрит. — Ну, теперь, хлопче, идем под большое крыльцо, да скорее. Обошли мы кругом дом, под большое крыльцо подлезли, тоже доска одна была вынута. И здесь взял у меня трут Грицько, и здесь завалил огонь соломою. Вылезли мы снова и заложили доску на прежнее место. — Ну, теперь, хлопче, спрячемся где-нибудь и будем смотреть. Идем на клумбу — там в кусты спрячемся. Прямо против большого крыльца была клумба разбита. Розовые, сиреневые, жасминные кусты здесь были. Залезли мы в кусты и сели на землю. — Смотри! — говорит Грицько. — Сквозь щели между ступеньками уже дым идет. Огонь!.. Смотри!.. И вижу я, как из всех щелей крыльца густой дым выходит, и начинает огонек маленький бегать по щелям. Собака где-то завыла. — Ой, страшно мне, Грицько! — Чего страшно? Смотри — весело!.. Ах! И сам Грицько назад откинулся: сразу огонь из всех щелей вырвался, и все крыльцо вспыхнуло, и, как свечи, загорелись высокие крашеные колонны, и огонь по ним перешел на крышу. Сразу стало светло, как днем. Тут уж сразу все собаки завыли, и кто-то закричал: — Пожар! Стали люди сбегаться, а как приступить к дому — не знают: бегают из стороны в сторону, кричат: — Воды! Воды! Зазвонили в набат на селе, и оттуда, слышно, бежит народ с ведрами… Вдруг, слышу, схватил меня Грицько за руку, да так схватил, что долго потом на руке я след от его пальцев носил. — Смотри! — говорит, рукою вверх показывает. Стал я смотреть, куда он показывает, я вижу: раскрыто окно на втором этаже, и стоит в нем пани в одной рубахе, волосы по плечам раскинуты, деток за руки держит. — Ой, Грицько! — говорю я. — За что же пани пропадать должна, и с детьми? Молчит Грицько. Посмотрел я на него, а у него губы раскрыты, и зубы блестят. Страшно на него и смотреть было. — Грицько! — говорю я. — Пойдем скажем кому-нибудь, чтобы лестницу к окну приставили, сняли бы пани. — И не думай! — говорит и еще крепче за руку схватил меня. А крыша уже совсем прогорать стала, гнется. Пани в окне стоит, руки ломает. — Грицько! — говорю я. — Пойдем! — Отвернулся Грицько и тихо так говорит: — Иди, а я не пойду! Выскочил я тут из кустов, стал людям кричать, что пани спасать надо, стал на окно показывать. Да никто не слышит меня: бегают все из стороны в сторону, кричат… Насилу уговорил двоих, пошли мы за лестницей. Пока притащили, пока к окну приставлять начали, — завалилась крыша на доме, и потолки завалились: только искры опять поднялись вверх, да дым из всех окон пошел. Как разошелся немного дым, стали присматриваться: а в окне уже никого нет. А пана так и не видел никто; говорили, — в дыму задохнулся и проснуться не успел… Вот так-то и сгорел наш панский двор, а сколько народу в нем сгорело — страсть! Дед приподнялся с лесенки. — Эге! Да и заговорились же мы с вами, паныч. Вот уже и Стожары высоко стоят: скоро свет будет. — Спасибо, дед. А что же с Грицько сталось? — Эге! Пропал Грицько, как в воду. С тех пор и не видал его никто. Распрощался я с дедом и побрел домой. На востоке алела заря… Все было тихо, торжественно тихо… Радостное сознание жизни помимо воли проникало в душу, и весь, всем существом своим тянулся я навстречу этому неверному алому свету, зардевшемуся на востоке. И вдруг слабый, как вздох, ветерок зашумел в деревьях… Слабая рябь перебежала с одного берега на другой, а береговые камешки заговорили громче и торопливее. В ближних кустах послышался слабый шорох, и какая-то пичуга малая с громким визгом, как будто захлебываясь от полноты счастья, быстро вспорхнула вверх, навстречу первому солнечному лучу… Еще мгновение — и молчаливая до того природа заговорила на своем тысячеголосом языке. Яркая, сверкающая жизнь ключом забила вокруг, — жизнь, полная радости, любви и счастья… И старый сад, далеко раскинувшийся по другую сторону реки, наполнился оглушительным гамом своих пернатых обитателей. А звонкое эхо повторяло в угрюмо стоящих каменных стенах сгоревшего дома веселые голоса купающихся детей и их заразительный смех. 1893 г. ПРИМЕЧАНИЯ Рассказ с подзаголовком «этюд» опубликован в газете «Киевское слово» от 31 августа 1893 г. под криптонимом «А. К.» Позже с некоторыми сокращениями напечатан в Литературной газете. — 1970. — 7 сентября (публ. Т. Цященко). По замыслу и исполнению рассказ примыкает к серии полесских новелл: «Лесная глушь», «Олеся», «Серебряный волк» и др. Для молодого Куприна чрезвычайно характерен прием «рассказа в рассказе», использование фольклорных мотивов, интерес к романтическим характерам, народной легенде, хранящей память о мрачных и героических событиях прошлого. Рассказ печатается по публикации Т. Цященко.