Шрифт:
— Работай так, как считаешь нужным, а в теории вникать незачем, это дело литераторов.
Споры за столом смолкли, когда слово взял всеми уважаемый и почитаемый человек, известный покровитель художников. Он вспомнил прежние времена, когда словенские живописцы и скульпторы были чужестранцами на родной земле: она ничего не могла им дать — только пыль на подошвах сапог, которую уносили они в чужие края, где трудились ради хлеба насущного. Отчизна рождала славных сынов, но они не служили ей, ибо сама она не могла им служить. Родная семья не кормила их — выгоняла из дома, как приблудных детей. Но теперь все изменилось, о чем и свидетельствует конкурс на памятник Кетте. Конкурс призвал художников сплотиться вокруг своего народа, ибо народ знает их и любит, как своих лучших сынов.
Тост этот растрогал многих, особенно молодого адвоката, готовившегося к политической карьере и отлично знавшего, что оратор — весьма влиятельная особа, он чуть ли не прослезился, левой рукой поправил пенсне, а правой горячо пожал руку выступавшему, чему тот несказанно удивился.
Вскоре после тоста достопочтенный оратор встал и откланялся. Он не любил полуночничать в компании художников: того и гляди, развяжутся языки, и разговор пойдет о таких вещах, какие солидному человеку не пристало выслушивать в столь большом обществе. Молодой адвокат ушел вместе с ним, а через полчаса — время уже приближалось к полуночи — отправились восвояси и остальные сановные мужи. Все они очень приветливо, по-отечески попрощались со Сливаром за руку. И у Сливара на душе было легко и весело. Он великолепно поужинал и опорожнил уже не один стакан вина. Вот и случилось так, что глаза его больше не видели ничего непристойного и оскорбительного — мир казался безоблачным, в нем царила любовь и добродетель. Он припомнил, как мысленно упрекал кое-кого из этих людей в себялюбии, высокомерии и невежестве, и сейчас признал, что был к ним несправедлив, не видя их самоотверженности и доброты. Тот, кто смотрит с насмешкой на других, сам встречает насмешку; на людей надо смотреть с любовью, и тогда каждый распахнет тебе свое сердце.
Литераторы пили много, но в сентиментальность не впадали. Наоборот, слова их становились все резче, казалось, будто за столом сидят озлобленные враги, внимательно выискивающие незащищенное место на теле противника, чтобы вонзить в него ядовитую стрелу. Но Сливар видел во всем этом только шутливую словесную перепалку и от души радовался, что находится в такой славной компании. Правда, он немного робел и редко осмеливался вмешиваться в разговор, но не потому, что кого-то боялся или считал себя глупее, хуже других. Сердце его переполняло чувство искренней, нежной дружбы к этим прекрасным людям, так что он с готовностью ставил себя ниже их, испытывая от этого приятное удовлетворение. Он понимал все, что они говорили — большей частью о женщинах и литературе, хотя слышал их как сквозь сон: он грезил наяву, с открытыми глазами, окруженный шумной компанией. В душу к нему возвратились все его гордые надежды на будущее, ставшие еще прекраснее. Высокопарные тосты оставили в его памяти свой след, он видел перед собой могущественных, великих людей и больше не чувствовал себя слабым и одиноким, как случалось нередко раньше. Добрая тысяча рук поддержит его заботливо и надежно на его пути к вершинам, к величайшей красоте, к его лучшим творениям. Да, он прочно и уверенно стоит в самой гуще родного народа, и тысячи глаз смотрят на него, своего художника, с верой и любовью.
Постепенно литературные споры иссякли, теперь говорили все сразу, рассказывали анекдоты, вспоминали старые шутки. У Амброжа развязался язык, и он распахнул сокровищницу своего остроумии. В рассуждения о политике, литературе и искусстве он никогда не вмешивался, а если и вставлял словечко, то лишь для того, чтобы все девять муз выставить в карикатурном виде. Лужар смеялся громко, обнажая черные, гнилые зубы до самых десен. Прекрасным рассказчиком проявил себя скульптор Куштрин — чего бы он ни касался, пусть даже непристойных вещей, он говорил спокойно, в самых изысканных выражениях, и лицо его при этом оставалось совершенно неподвижным. Неряшливо одетый художник пил безмолвно, и щеки его становились все более впалыми и бледными — даже после крепкого вина в лице его не было ни кровинки. Особенно шумно в это позднее время вели себя люди, ранее только молчавшие и набожно слушавшие других, — в компаниях политиков и художников обычно встречаются такие личности, они словно тени присутствуют здесь, и мало кто знает, как их зовут и чем они занимаются, но постепенно компания привыкает к ним как к чему-то необходимому. Обычно это большие мастера пить и петь, но не слишком умные и весьма наивные. Их черед наступает в полночь.
Компания разошлась поздней ночью.
На следующее утро Сливар не мог вспомнить, чем кончилась пирушка. Чиновник-литератор как будто заснул за столом, а Лужар вроде бы серьезно поссорился со студентом: с посиневшим лицом и налитыми кровью глазами он выкрикивал грубые ругательства, из опрокинутого стакана стекало на пол вино.
Амброж подхватил под руку Сливара и своего коллегу-художника. На улице голова у Сливара мигом прояснилась, и ему даже захотелось прогуляться такой чудесной ясной ночью по Люблянскому полю до Савы. Ярко сияла луна, и на улицах было светло, некоторые дома белели, как на солнце. Товарищ Амброжа пошатывался и спотыкался. Сливар с Амброжем проводили его до дома — старинного здания за городской чертой, на чердаке которого у него была мастерская. Когда за ним с грохотом захлопнулась дверь, Амброж указал рукой ему вслед:
— Вот, Сливар, это и есть наше народное искусство!
Сливар приостановился, на какой-то миг ему стало не по себе, но в голове, затуманенной винными парами, мысли снова перепутались. Ему вдруг захотелось спать, и они вернулись в город; за ними по мостовой ползли две длинные тени, шаги гулко отдавались в ночи. У Сливара слипались глаза. Открывая двери, он слышал, как Амброж, удаляясь, напевал веселую песню.
III
Сливар проснулся поздно, комната была уже залита солнцем, в ярком утреннем свете, падавшем на серые стены и ветхую мебель, было что-то торжественно-праздничное. Сердце его радостно засмеялось, он быстро встал и подошел к окну. Под окном в саду все было зелено и осыпано каплями росы; на скамейке под каштаном сидела женщина в белом платье, широкая полоса света падала сквозь ветви на ее волосы, переливавшиеся, как золотая пшеница в поле.
Подойдя к умывальнику, он плеснул себе в лицо и на грудь полные пригоршни воды, вздрогнул и громко засмеялся, затем нагнулся и плеснул на спину; в кожу вонзились ледяные иглы, но сразу же по всему телу разлилось приятное тепло. Умываясь, он вспомнил вчерашний вечер и рассмеялся еще громче. Вино оказалось хорошим, и голова его сейчас была совершенно ясной, только лицо горело да в глазах еще стоял какой-то туман.
Квартирная хозяйка — маленькая, уже пожилая женщина, его дальняя родственница — принесла завтрак. Обжигаясь, он залпом проглотил кофе, но к хлебу не притронулся. Выпив еще стакан холодной воды, он быстро оделся и вышел на улицу.
Но едва переступил порог, как в его веселое сердце устремились неприятные мысли. Словно тихие вечерние тени, наползающие с восточной стороны горизонта, они росли и вздымались все выше. С необычной отчетливостью, будто хмель разом выветрился, перед ним предстала мерзкая повседневная жизнь. Его обступили заботы, подхватили под руки, повисли на нем, так что он еле передвигал ноги, опустив отяжелевшую голову и насупив брови.
Чтобы отделаться от неприятных мыслей, он твердил себе, что ему не о чем беспокоиться, что путь, по которому он идет, — ровный, как скатерть, и глупо шататься и падать под бременем несуществующей ноши. Он насильно попытался вернуть веселое, легкомысленное, беспечное состояние духа, в котором находился последние дни; припоминая мельчайшие оттенки этого настроения, он с большой изобретательностью старался навязать их своему сердцу. Он подменял живые цветы, увядшие на его окне, искусственными, опрысканными одеколоном цветами, и убеждал себя, будто их только что принесли из сада. Поначалу он сам чувствовал, что лжет, что занимается чистым ребячеством, но постепенно перестал это сознавать, и тени исчезли, а может быть, заволокли всю душу, и он просто не замечал их, забыв о солнце. Лишь изредка на какой-то миг его охватывало смутное, леденящее предчувствие, будто в неведомой дали, бог весть где его ждет что-то темное и омерзительное. Всего лишь раз или два промелькнуло перед ним это видение, и он недовольно покачал головой, сам не зная, что ему примерещилось.