Шрифт:
Даже гостя у менее титулованных заказчиков, Кустодиев чувствует себя не в своей тарелке, в чужой и враждебной среде.
«Конечно, читают все „Новое время“ и ругают революцию, которой втайне страшно боятся, — пишет он из усадьбы Е. Г. Шварца Успенское (17 сентября 1908 года). — В доме даже стражник живет, что полагается Е[вгению] Г[ригорьевичу] как предводителю дворянства…».
И портрет одной из обитательниц Успенского, А. В. Шварц, написанный в 1906 году, замечательно и глубоко объективно передает главенствующие в модели черты: надменность, властность и жестокость, сосредоточенность старой дамы на своем, наглухо отгороженном от «низких хижин» мире.
Даже многие заказные портреты свидетельствуют о том, что, по большей части трудно и с внутренним сопротивлением приступая к ним, художник затем постепенно втягивался в работу, увлекаясь задачей раскрыть своеобразие изображаемого человека.
В особенности же часто происходило это, когда работа отвечала каким-то внутренним потребностям художника и в ней открывались дорогие ему черты и свойства живописного или психологического толка.
Один из таких заказов послужил началом многолетних дружеских отношений с «моделью».
Вот письмо художника, датированное 2 апреля 1907 года:
«Многоуважаемый Алексей Михайлович!
Вчера у Билибиных так заслушался Вашего „Пророка Илью“, что совершенно позабыл условиться о рисовании Вашего портрета для „Золотого руна“.
Они мне писали, что Вы уже знаете об этом предполагаемом портрете».
Эти строки адресованы писателю А. М. Ремизову.
Слова о том, что Кустодиев заслушался его сказки «Гнев Ильи-пророка», — вряд ли простая дань вежливости. Ведь приблизительно в то же время Блок записал в дневнике: «Ремизов расцветает совсем… „Чертик“ Ремизова великолепен, особенно если слушать его из его уст (даровитейший чтец)…»
Сказка, прочитанная у Билибиных, не только принадлежала к лучшим созданиям автора, но была полна живых и трагических отголосков происходящего в России: вышедший из ада Иуда похитил золотые ключи от рая, «забрал солнце, месяц, утреннюю зарю… Темь. Ни зги. В поле сива коня не увидишь. Ночь на небесах».
Портрет Ремизова был написан очень быстро: уже 28 апреля Кустодиев сообщал жене, что получил письмо из Москвы, где издавалось «Золотое руно», с похвалой и просьбами кое-что доделать.
Этот рисунок сделался прямо-таки каноническим изображением этого своеобразнейшего литератора — «хитрого письма писца», как значится в его самодельной визитной карточке.
Фигура Ремизова начисто лишена какой бы ни было импозантности, внушительности. Он сидит, заметно ссутулясь, зябко или застенчиво пряча руки в рукава пиджака, с насупленным, настороженным взглядом. Хоть он и уверял художника, что «во всякий час готов сидеть, не моргая», но как будто недоволен необходимостью позировать, выйти на свет из уютных сумерек своей квартирки, заполненной самодельными игрушками, причудливыми древесными корнями, которые напоминают какие-то сказочные существа. Да и у самого Алексея Михайловича из взлохмаченной, еле приглаженной шевелюры того гляди покажутся рожки лешего или еще какого-нибудь странного персонажа народных поверий, которыми он так увлекается.
Смотришь на этот прелестный портрет и невольно вспоминаешь блоковские стихи о болотных чертенятах, посвященные Ремизову и, вполне вероятно, во многом навеянные беседами с ним:
«И сидим мы, дурачки, —
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Зачумленный сон воды,
Ржавчина волны.
Мы — забытые следы
Чьей-то глубины».
В кустодиевском портрете угадываются и ласковая улыбка над ремизовскими чудачествами, и щемящая нотка сочувствия к непрактичности маленького «лешего», и откровенное любование его одержимостью, бесконечной привязанностью к миру русских сказок и поверий. Угадываются беседы на эти темы и ремизовская страстность в пропагандировании своей «веры».
С этой поры, если даже не раньше, Алексей Михайлович входит в круг близких друзей художника и настойчиво подталкивает его куда-то своей шутейной воркотней, витиеватыми не только по содержанию, но и по затейливому почерку посланиями, незлобивыми розыгрышами и мистификациями, неотступными уговорами, что надо быть ближе к родному быту со всеми его причудами и даже аляповатостью.
В эту пору русские художники все больше осознавали огромность многовековых достижений отечественной культуры, отечественного искусства, своеобразие выработанных форм жизни и быта.
«Переворот, который произошел в воззрениях на прошлое искусство, едва ли не больше по существу того переворота в средствах и приемах передачи, который считается главным признаком новейшей живописи», — проницательно заметил в 1907 году известный художественный критик П. Муратов («Золотое руно», № 11–12). А Игорь Грабарь в первом томе «Истории русского искусства» предрекал, что «придет время, когда европейские музеи будут так же искать новгородских икон, как ищут сейчас египетских и греческих скульптур».