Шрифт:
Воинов так передает произнесенные Нестеровым слова: «Вы большой исторический живописец, у вас широкий охват русской жизни, и это обязывает вас перед будущим… Когда я видел раньше ваши работы, меня что-то от них отталкивало, я не мог примириться с тем, что видел в них как бы насмешку над близким мне сословием (купцами), и я говорил себе: ведь он же их хорошо знает и, видимо, любит: так зачем же он позволяет кому-то чужому смеяться над ними, выставляет на посмешище?.. Ведь у всех есть грехи и недостатки, но есть ведь и достоинства, большие плюсы… Зачем же показывать только минусы? (Тут Воинов говорит, что в этом месте он подметил сделанный Кустодиевым „жест протеста“. — А. Т.) Но в этот приезд, особенно в Русском музее, я увидел глубокую перемену, совсем иначе подошел к вам и почувствовал эту глубокую теплоту и любовь… И я вам желаю и дальше еще ярче и определеннее идти по пути Островского!..»
При всей своей субъективности это мнение неожиданно перекликается и с давними высказываниями Чернышевского (припомним: «…я говорю не об идеализации русского купечества, а только о том, чтобы литература перестала несправедливо отказывать ему в уважении…»), и с позднейшими размышлениями Шаляпина о все еще крепких национальных корнях этого сословия, временами облеченными в шуточную форму: «Я думаю, что в полустолетие, предшествовавшее революции, русское купечество играло первенствующую роль в бытовой жизни всей страны. Что такое русский купец? Это, в сущности, простой русский крестьянин, который после освобождения от рабства потянулся работать в город. Это тот самый мохнатенький огурчик, что весною налился соками деревни, созрел под деревенским солнцем и с крестьянского огорода перенесен в город для зимнего засола. Свежий огурец в огороде, может быть, красивее и вкуснее соленого, хотя это как на чей вкус, но и соленый огурчик, испорченный городом, все еще хранит в себе теплоту и силу деревенского солнца».
Разумеется, шаляпинские суждения не могут претендовать на абсолютную социологическую точность. Но, в самом деле, не эти ли «теплота и сила деревенского солнца», даже весьма причудливо подчас преломленные в кустодиевских персонажах, и поныне покоряют нас в картинах художника?
Его знаменитая «Купчиха с зеркалом», где героиней откровенно и радостно любуется стоящий в дверях муж, в сущности, крайне родственна одному из эпизодов «Ярмарки» 1908 года: мужик с ребенком на руках с любовной усмешкой наблюдает за своей молодкой, никак не решающейся — то ли купить броско раскрашенный туесок, то ли вернуть его продавцу. Тут не художник повторяется, — повторяются, перекликаются сами житейские ситуации, выявляя внутреннее родство людей, стоящих на разных, но соседних, сообщающихся между собой ступеньках социальной лестницы.
Любопытно, что в самый разгар гражданской войны Кустодиев начал «для себя» писать декорации к «Снегурочке» Островского (лишь потом, да и то ненадолго, эта работа приобрела практическое значение: ею было заинтересовался Лужский, собиравшийся ставить одноименную оперу Римского-Корсакова в Большом театре, но ввиду тяжелого времени и невозможности для Бориса Михайловича ездить в Москву дело быстро разладилось).
Помимо давнего пристрастия художника к Островскому, обращение к этой сказке очень органично для Кустодиева, ибо его собственные картины залиты тем же солнечным светом преображающей мир фантазии.
Кустодиевские «купчихи за чаем» безмятежны, как вечернее небо над ними. Это какие-то наивные богини плодородия и изобилия. Недаром стол пред ними ломится от яств. Тут бытовая картинка явно перерастает в фантастическую аллегорию беспечальной жизни и земных щедрот, ниспосланных человеку. Да и самой пышной героиней картины художник лукаво любуется, будто одним из сладчайших плодов земных, как то было уже в «Красавице».
Любопытно, что по сравнению с первоначальным эскизом Кустодиев придал своей «Купчихе за чаем» куда большую миловидность и привлекательность, только крайне немногочисленными деталями «приземляя» ее образ: чуть-чуть, да и то, быть может, уже по нашим современным меркам, располнело ее тело, пухловаты пальцы…
В художественной критике тех лет Кустодиеву все чаще отводится совершенно особое место. Еще до революции один из авторов журнала «Аполлон» противопоставлял «старшим» участникам «Мира искусства», которые «переживают чересчур уж спокойно свою былую прекрасную деятельность», Кустодиева, «серьезно ищущего и развернувшегося в большой работе».
И на послереволюционных выставках общества, по отзывам прессы, художник стоял «совершенно особняком» и придерживался «своей, упрямой линии»:
«Кто сейчас находится в расцвете своих творческих сил — это Б. М. Кустодиев, произведениям которого отведена целая зала… Стиль его живописи, несомненно, рожден в недрах народных, и его можно считать самым национальным нашим художником как по широте охвата содержания, так и по формальным основам его живописи»[70].
Еще в конце гражданской войны известный художественный критик Сергей Глаголь (псевдоним С. С. Голоушева) собирался писать монографию о Кустодиеве для одного из петроградских издательств. «Я большой Ваш поклонник. В некоторые Ваши картины прямо влюблен», — писал он Борису Михайловичу, предупреждая о своем намерении и желании «поисповедовать» художника. Смерть помешала Глаголю осуществить свой замысел.
Сам Кустодиев хотел сначала, чтобы книгу о нем написал Нoтгафт (именно с ним составлял Борис Михайлович в 1915 году свою биографию для словаря). Художник по-дружески откровенно говорил ему об этом, и в архиве Нoтгафта сохранилось даже несколько страниц, похожих на робкие и весьма неуверенные наброски подобной книги. Но дальше них дело не пошло.
И когда в круг друзей художника вошел Всеволод Воинов и быстро загорелся идеей написать такую монографию, Федор Федорович стал охотно помогать ему в сборе и систематизации материала, видимо, даже испытывая облегчение от того, что «переложил» трудную задачу на чужие плечи.