Шрифт:
Однако в славянских странах, вероятнее всего, с момента принятия крещения, преобладала форма личного покаяния, принятая давно в странах ранней христианизации[1052]. Сообщения об этой форме у славян появляются начиная с 10 века. Чешская княгиня Людмила, предчувствуя свою кончину, позвала пресвитера Павла и, выслушав молебен, исповедовалась «перед ликом Высшего Судии», после чего приняла причастие. Источник явно не говорит, что исповедь была доверительной, но нет причин сомневаться в том ввиду распространенности этой формы и высокого положения кающейся[1053]. Особого внимания заслуживают обстоятельства предсмертной исповеди чешского князя Владислава, совершенной перед епископом Оттоном, возвратившимся из поморско-полабской миссии. Последний решил отпустить грехи при условии, что князь помирится со своим братом Собеславом, которого он хотел лишить наследства в пользу Оттона моравского — вопреки мнению своего окружения[1054]. Это первый характерный пример использования исповедником исповеди в политических целях. В Польше, пожалуй, первое сообщение об исповеди привел Галл. Это была исповедь архиепископа Мартина, свершившаяся в 1108 году в Спицимеже перед священником и (в отличие от Людмилы) до молебна[1055]. Вскоре после этого сообщение о перипетиях польского вельможи сообщал Петр Гильом (ум. 1124), библиотекарь монастыря св. Эгидия в Провансе. Героем рассказа был приближенный Кривоустого Сецех, который во время осады Щецина (1119?), озабоченный предчувствием близкой смерти, заявил, что исповедуется, однако не сделал этого и несколько раз откладывал исповедь до тех пор, пока, будучи раненным на охоте зубром, не пообещал совершить паломничество к могиле св. Эгидия, и это обещание после чудесного выздоровления выполнил[1056]. Из этого драматического, но наверняка не слишком точного повествования мы узнаем, что в войске Кривоустого наряду с коллективной формой, предназначенной наверняка для рядового рыцарства, практиковалась (знатью) форма личной, индивидуальной исповеди, не слишком популярная, но дающая духовенству средство идеологического контроля за социальной верхушкой. Польские источники констатируют первую частную исповедь польского вельможи около 1190 года, когда Дерко, брат плоцкого епископа Вита перед военным походом исповедовался в церкви перед приходским священником Яном в Буске и принял из его рук причастие[1057]. Дата этого сообщения является случайной и не доказывает позднее распространение исповеди среди польских вельмож. На Руси личная исповедь должна была распространиться (в наиболее развитых центрах) среди социальной верхушки в 11 веке, поскольку к печерскому игумену св. Феодосию (ум. 1074 г.), по сообщению более позднего, но хорошо информированного жития, приезжали князья и бояре с целью исповедаться[1058]. Особенно интересные данные об исповеди на территории Новгорода приблизительно в середине 12 века мы находим в вопросах, обращенных к епископу Нифону, и в его ответах, а также в Поучении епископа Ильи. В то время преобладала форма личной доверительной исповеди. Источник упоминает о духовном отце[1059], смене исповедника[1060], выражает сомнение, можно ли исповедовать женщин (то есть монахам)[1061] и т. п. Именно такова, вероятнее всего, была организация исповеди в пределах самого Новгорода, но сомнительно, что так же обстояло дело и в сельских окрестностях этого города. Поэтому и здесь можно размышлять над проблемой коллективной исповеди.
Говоря об исповеди как важном идеологическом инструменте, мы не можем обойти вниманием категорию придворного духовенства, исполняющего функцию исповедников и вообще духовников князей, и, скорее всего, всего круга придворных. Их латинское название capellani было произведено от латинского определения: capella sancti Martini (легендарный плащ св. Мартина) и было заимствовано на Западе[1062], однако возникновение самого института было вызвано местными организационными нуждами. Эта группа духовенства (называемая княжескими «попами») возникла также и на Руси. Самые ранние свидетельства источников об этой категории датируются временем начала христианизации: скорее всего, капеллан, как правило, был у каждого князя. Наверняка функции капеллана и княжеского исповедника исполнял пресвитер Майоранус, сопровождавший Хотимира каринтского. В подобном качестве при Людмиле и Вацлаве выступал упомянутый пресвитер Павел. И Ольга, совершая визит к императорскому двору, брала с собой «попа», выполнявшего наверняка функции духовника, а также в случае необходимости и секретаря. Повесть временных лет мало уделяла внимания княжеским «попам», в то же время летописи 12 века предоставляют нам интересную информацию о них как о явлении, распространенном среди Рюриковичей. Пресвитеры сопровождали на войне Владимира Мономаха[1063]. Своего «духовного отца» имел и Ростислав Мстиславович, причащавшийся каждую неделю в период Великого Поста[1064]. Также и Святослав Олегович прибыл в Новгород со своими «попами», которые обвенчали его после отказа владыки Нифона[1065]. Когда Игорь Святославич попал в половецкий плен, он позвал к себе пресвитера с целью совершения «святой службы»[1066]. По-видимому, институт «княжеских попов» был распространен на Руси. Своих капелланов имели и могущественные бояре. По печерской легенде, Симон, сын Африкана, оставил латинскую ересь и принял православие вместе со всем своим домом и всеми пресвитерами, то есть капелланами[1067]. Об аналогичном институте капелланов при княжеском дворе в Чехии многократно упоминает Космас, среди них было много образованных людей, достойных возглавлять епископство[1068], и действительно, капелланы неоднократно претендовали на этот пост и даже добивались его[1069]. Один из капелланов, которого Космас определил как cubicularius, исполнял свои функции при князе[1070], правда, мы не знаем, постоянно или временно. Окружил себя капелланами и пражский епископ Гебхард-Яромир Пржемыслида[1071]. Упомянул также этот хронист, что Юдита, жена Владислава Германа послала с известным по сообщению Галла посольством к могиле св. Эгидия своего капеллана Петра[1072]. Сопровождали капелланы также князя в его военных походах: например, во время битвы Собеслава 1 с Лотарем (1126) они находились в группе вельмож и церковных сановников, охранявших мощи св. Вацлава[1073]. Они также выступали в качестве свидетелей в княжеских документах, под которыми видны их подписи[1074]. Точно так же из описаний источников мы узнаем о многочисленных капелланах на службе у хорватских королей, где так же, как и в других славянских странах, они занимали довольно высокое положение в общественной иерархии, принимая во внимание участие в королевском совете[1075]. Ту же самую форму имел институт «княжеских капелланов» в Польше[1076]. По сообщению Галла, они существовали уже при дворе Болеслава Храброго[1077], вместе с ними служил мессы после смерти Владислава Германа архиепископ Мартин[1078], окружали они также Кривоустого[1079]. Сообщение о капелланах Храброго, скорее всего, было домыслом Галла, он не представлял себе княжеского двора без этого института — и наверняка он был прав. Титмар свидетельствует, сколь большое внимание этот монарх уделял таинству покаяния, как усиленно старался «очистить (каждое) совершенное преступление» в соответствии с канонами или покаянными книгами, которые велел себе предоставлять[1080]. При такой позиции кающегося не стоит сомневаться, что он последовал господствующему обычаю и держал при дворе капелланов. Трудно также предположить, чтобы Добрава, Ода, а также епископ Иордан не побеспокоились об организации подобного института при дворе Мешко 1. В институте княжеских капелланов можно усмотреть происхождение личной исповеди светских лиц, знати, например, придворных, в то время как для народа, скорее всего, существовала на протяжении какого-то времени форма публичной коллективной исповеди, так как недостаточное количество кадров духовенства не позволяло иметь более интенсивные контакты с паствой.
Исповедь не завершала процедуру отпущения прегрешений, так как требовалось еще покаяние, то есть покаянное наказание, назначенное исповедником. Чем большее значение придавалось в этой процедуре покаянным наказаниям, нормированным церковными предписаниями, тем более механической становилась роль исповедника и поэтому ее явно стремился уточнить Храбрый. Поэтому в процессе развития количество покаянных наказаний радикально уменьшилось.
Следует заметить, что официально церковь пользовалась особенно неприемлемой для феодального класса формой покаяния, требуя искупления грехов через пост, и при этом строгий. Покаянные книги считают пост главным покаянным наказанием и даже отождествляют покаяние с постом, опуская, что ему должна сопутствовать горячая молитва, поскольку это было само собой разумеющимся[1081], а подаяния отодвигались на самое последнее место. Одна из таких славянских покаянных книг назначала покаянное наказание только в форме длительного и строгого поста, в основном на хлебе и воде, например, за убийство следовало десять лет без перерыва сидеть на хлебе и воде, за разбой — 5 лет, из них 3 — на хлебе и воде[1082]. Правда, не следует эти предписания понимать слишком дословно. Покаянные книги пользовались сокращенными определениями, опуская повсеместно известный факт, что пост, особенно строгий «на хлебе и воде», действовал не во все дни года, а в три «сорокадневных» поста, а также в три дня остальных недель года (например, понедельник, среду и пятницу), что в сумме составляло около 227 дней в течение всего года, о отдельные покаянные книги назначали постные дни на 252 или даже 312 дней в году (в зависимости от длительности Великого Поста, который первоначально продолжался 9 недель)[1083]. Но и с этим ограничением покаянный пост был тяжелым для исполнения испытанием, особенно при полных закромах, для князей и вельмож, привыкших употреблять мясную пищу, поэтому они решительно сопротивлялись соответствующим предписаниям, и даже предписанию о соблюдении регулярных еженедельных и ежегодных постов. Характерно в этом смысле высказывание столь ревностного и просвещенного христианина, как Владимир Мономах. В своем Поучении он предлагал три деяния для противодействия врагам (то есть бесам) и достижения царствия небесного: раскаяние (таинство покаяния), слезы (молитву) и подаяния, он утверждал, что эти деяния не трудные, поскольку иные добрые люди выносят одиночество (целибат), монашескую жизнь, голод[1084] — под голодом автор понимал посты, одно из главных испытаний для монахов. Примечательно, что автор явно определил только два элемента покаяния: молитву (слезы) и подаяние. Далее в своем произведении Мономах определял порядок поста и в то же время наставлял сыновей, чтобы они побеждали дьявола ночными поклонами и (набожным) песнопением[1085]. Неприятие постов нашло отражение в получившей хождение на Руси с 11 века, хотя и осуждаемой духовной властью покаянной книге (так называемая Некая заповедь), которая заменяла покаяние на «литургию» (богослужения, заказываемые у священников) в количестве 30 литургий за год покаяний[1086]. Истязание тела постами было уделом монахов, испытывающих среди бездеятельной жизни особые дьявольские искушения; эффективность постов прославлял Феодосий Печерский и рекомендовал в качестве средств избежания бесовских искушений воздержанность в еде и питье, избежание лени и длительного сна[1087] и т. п. Таким образом, обозначились два способа, ведущие к спасению: княжеский и вообще светский — через раскаяние, молитву, подаяние, а также монашеский — через молитву, посты и «одиночество».
Поучение Мономаха выражало тенденцию, господствующую в раннем средневековье как у восточных, так и у западных славян. Первое сообщение о формах покаяния в Польше сделал Титмар в своем рассказе об Эмнильде, которая склоняла своего мужа к добру и непрестанно каялась за грехи их обоих (maculas abluere) — великой щедростью в подаяниях и воздержанностью (abstinentia), то есть постами[1088]. Однако же воздержанность была личной добродетелью Эмнильды, ни один источник не приписывает этого свойства ни Храброму, ни его преемникам, включая Кривоустого. Точно так же никто не сообщает о строгом соблюдении постов при дворе раннесредневековых Рюриковичей. Жестокий указ Храброго против грешников, нарушающих посты, был издан скорее для устрашения, а возможно, для того, чтобы показать свое христианское рвение церковной власти: сам Храбрый не слишком соблюдал правила постов, коль скоро обвенчался со своей последней супругой во время Великого Поста, в чем его не преминул упрекнуть Титмар. Поэтому стоит усомниться, что это распоряжение исполнялось даже при дворе властителя. Двор Владислава Германа наверняка был не менее христианским, нежели двор Храброго, однако он не отличался склонностью к соблюдению регулярных постов, как это видно из описания Галлом похода этого князя в Поморье (1091), предпринятого в Великий Пост. На обратном пути поляки понесли значительные потери, что автор объясняет божьей карой на нарушение поста, которая должна склонить грешников к искуплению. Именно так объявил затем Бог некоторым уцелевшим[1089]. Наверняка этот слух возник не в среде рыцарей, которые менее всего были заинтересованы в установлении правил поста. Это была версия духовных лиц, придуманная для воспитательных целей. Не заметно, чтобы она достигла результата. Описывая покаянный пост Болеслава Кривоустого, виновного в смерти Збигнева, Галл живописует смирение могущественного князя, постящегося со специфическими атрибутами — в рубище и покрыв себя пеплом, в слезах и уединении; однако не столько эти атрибуты, сколько сам факт поста поразил до глубины души хрониста и его товарищей-капелланов, наблюдавших это самоистязание, так как у кающегося лишь «хлеб был яством, а вода — нектаром»[1090]. По-видимому, несмотря на свою набожность, Кривоустый не привык неукоснительно соблюдать предписания строгого поста. При этом примечательно, что сами епископы склоняли князя к тому, чтобы отказаться от сухого поста, под предлогом его странствия (в Венгрию), князь же отличался необычайной щедростью по отношению к церкви. Отношение Кривоустого к посту мало чем отличалось от позиции его современника Мономаха. Более строгая практика постов развилась, по-видимому, как в Польше, так и на Руси только в 12 веке. Ожесточенные споры на Руси в вопросе о постах во второй половине 12 века, возможно, были следствием приобщения населения к этой обязанности хорошего христианина.
Снижение значение поста в процессе покаяния в социальных верхах не могло произойти без согласия со стороны церкви и без выгодной для церкви компенсации со стороны грешников; впрочем, со времен Каролингов в церкви существовала тенденция отказа от нереальных предписаний покаяния[1091], которые при их строгом исполнении превратили бы общество в толпу голодающих. Так в искуплении покаянием, особенно у господствующего класса, центр тяжести был перенесен с поста на подаяние, что повлекло за собой значительные общественно-экономические перемены, а прежде всего обеспечило церкви материальную базу в виде не только чрезвычайно щедрых пожертвований, но и в наделении ее земельной собственностью. В славянских землях росту церковной земельной собственности способствовала феодальная раздробленность. Дарственные документы раннего средневековья интересуют нас в данном случае в аспекте обычно указываемых религиозных мотивов пожертвований. Одновременно они иллюстрируют факт, что учение о спасении, страх перед геенной, стремление к вечному счастью охватили по крайней мере более впечатлительные умы князей и вельмож, побуждая их делать щедрые дары; и наверняка эсхатологические представления постепенно проникали и в низшие общественные слои, хотя это, разумеется, не могло вызвать столь значительных экономических последствий. Катехизис, личные отношения, проповеди, а особенно институт исповеди приносили плоды, духовенство опекало души, и наиболее красноречивым доказательством этому являются пожертвования в пользу церковных организаций, сопровождаемые формулировками, объяснявшими набожные мотивы подаяний.
Эти формулировки приводят обычно эсхатологические, редко земные, цели пожертвований. Мы находим их в специальных актах (Lohnarengen) или же в тексте документов, где указываются предметы дарения, а следовательно, эти записи носят конкретный характер, а не общий, не связанный с повседневной жизнью. Если же все же в этих формулировках содержатся вставки общего характера, это не имеет существенного значения для типа пожертвований и даров. Первая запись такого типа, приведенная в работе X. Фихтенау, датируется 435 годом[1092]. Формулировки распространились при Меровингах, повторялись в последующие эпохи и зачастую появляются в славянских документах, что, однако, не означает, будто они были механическими вставками, лишенными связи с действительными мотивами, которыми руководствовались дарители, составляя эти документы. Спектр мотивов был ограниченным — фактически повторялся один и тот же эсхатологический мотив в различных конкретных версиях и оттенках. Поэтому становится ясным, что одна и та же формулировка может выражать мысль большой группы дарителей. Если документ составлялся получателем дара, тот мог «подсказать» дарителю мотивы пожертвований, но и тогда мы должны иметь в виду, что даритель знал о содержании формулы, пользовался ею и «присваивал» ее себе. Таким образом, акты пожертвований отражают утверждавшиеся или только формирующиеся среди дарителей понятия. Древнейшие славянские дарственные документы восходят в принципе к 11 в.; причем более всего их дает королевство хорватов и далматов. В редких случаях составители этих документов говорили о необходимости оборудования церкви, трактуя, впрочем, пожертвования с позиции посреднической, а не организационно-государственной роли церкви. Так, король Звонимир отдал некую землю архиепископу Сплита, что было вызвано заботой о «заступничестве (за меня) перед Богом»[1093]. Обычно дарители приводят конкретную и личную цель: «ради спасения души моей» — pro remedio anime mee и эту формулировку бесконечно повторяет множество документов[1094], иногда, с просьбой распространить милость и на души предков[1095], а также обеспечить спасение потомкам[1096]. Если в качестве исключения и появляется мысль об успехе в земной жизни, то она остается в тени эсхатологических мотивов, всегда преобладающих[1097]. Из этого неизбежно вытекает вывод, что покровительства sacrum в делах земных добивались иными формами подаяний. Легко также предположить, что побуждало дарителей; впрочем, этому мы находим одно четкое свидетельство: так, Петр Черный (Zerni) с женой и дочкой засвидетельствовали, что совершили пожертвование по божьему повелению и по совету многочисленных слуг божьих[1098]. Иногда пожертвования сопровождала страшная формулировка проклятий, также эсхатологического содержания. Например, король Крешимир грозил тем, кто покусится на его пожертвование, гневом Бога и всех святых, проклятьем 318 отцов (церкви) и осуждением на страшном последнем суде вместе с дьяволом, его слугами и Иудой-предателем на муки в неугасимом пламени[1099]. Перед этой картиной содрогались твердые сердца воинов, не знавшие страха перед бесами в своей земной жизни.
В чешских документах 11, а особенно 12 века, при более разнообразных средствах выражения в актах пожертвований, можно найти подобные воззрения князей и вельмож на беспокоящую умы проблему будущей жизни. И здесь повторяется формула о спасении собственной души дарителя (remedio anime mee) и его близких как мотив пожертвования[1100]. Говорилось также, что даритель желает обеспечить себе вечный покой[1101]. Владислав 1 совершил пожертвование в пользу иоаннитов «для отпущения моих грехов, для спасения моей жены и моих детей, а также за душу моего отца и моей матери и всех моих предков»[1102]. Оломоуцкий князь Фридерик пожертвовал «ради укрепления надежды на вечную отчизну»[1103], а другой оломоуцкий князь Бржетислав желал быть вписанным «в книгу живота небесного»[1104]. И в Чехии в качестве исключения встречаются в пожертвованиях упоминания о земных вещах, как например в пожертвовании Собеслава в пользу монастыря в Кадрубах, где выражалась надежда, что князь благодаря молитвам монахов сохранит долгую жизнь и заслужит вечную награду[1105]. Однако основной концепцией пожертвований было посвящение материальных благ с целью достижения духовного счастья, что в изысканных выражениях было задокументировано, например, в актах дарения баварскому монастырю в Вальдсессене, откуда, без сомнения, идет формулировка этих документов[1106].
Несколькими годами ранее, чем на чешской почве, та же концепция, принимаемая повсеместно в феодальном мире, была сформулирована в польских документах благодаря гнезненскому архиепископу Иоанну, который следил за составлением документа правителя замка Збылюта для монастыря в Лекне (1153). Формулировка, составленная проще, чем в документах Вальдсессена, выражает ту же мысль о достойном похвалы обмене, при котором взамен вещей преходящих даритель получает нечто вечное, пренебрегая вещами земными, он берет во владение небесные[1107]. Мотив спасения доминировал также в польских документах, начиная с письма Владислава Германа о передаче крестов бамбергской церкви «для спасения души моей и жены моей Юдиты и всех моих предков»[1108]. Соответствующие обороты польских документов звучат монотонно, изысканности стиля здесь не придавали значения. Княгиня Саломея жертвует в пользу монастыря св. Иоанна в Могильне, чтобы «искупить прегрешения мои и мужа моего и всех сыновей моих, а также всех моих потомков»[1109]. Болеслав Высокий меланхолически и в более изысканных выражениях утверждал, что дни жизни его утекают так быстро, как «тает тень или улетает дым» поэтому самым важным он считает мысль о спасении души, «жизнь которой, как мы знаем, длится вечно», а потому он жертвует на монастырь в Любёнже[1110]. Повсеместно дарители действовали ради спасения душ — собственной и родителей[1111]. Только документ Аймара, иерусалимского патриарха, приписывает Яксе мотив основания монастыря гроба Господня в Мехове в более развернутой форме: расширение сферы влияния ордена гроба Господня (иерусалимского) через пожертвование в отдаленной стране имело целью получение Христа в качестве вечного покровителя государства[1112].