Шрифт:
Смешное дело — я не умел играть в карты, хотя терся среди картежников. Но эту игру я знал.
— Всё? — спросил Арпад.
— Всё!
— Видишь, Иза! Мы разыгрываем тебя!
— Знаю! Проиграешь — поручик может меня забирать. Торгуете живым товаром! — гневно выкрикнула она.
— Не кипятись, моя дорогая! Ты ведь знаешь, в чем дело! Тебя очень дорого ценят!
— Знаю. Любовь или пуля в лоб!
— Ну, ну, успокойся!.. И не мешай мне. Моя очередь! — Он взял первую карту, взял вторую. Остановился в нерешительности. Потянулся за третьей, отвел руку. Посмотрел на поручика. Засмеялся. Поручик, казалось, совсем обезумел. Он заметно дрожал. Глаза у него помутнели.
Арпад потянулся за третьей картой. Поднял ее и бросил на стол. На столе лежали: семерка пик, десятка червей и тройка бубен. В сумме двадцать очков!..
Рука поручика вместе с картами тяжело шлепнулась на столешницу. Карты рассыпались.
— Иоахим! Сосчитай! — обратился ко мне Арпад. Я сосчитал и безотчетно мрачным голосом объявил:
— У господина поручика девятнадцать, у господина Арпада двадцать! Выиграл господин Арпад!..
Арпад взглянул на часы.
— Сейчас десять с минутами. Если до одиннадцати вы не выполните условий игры, господин поручик, я объявлю в зале…
— Хватит! Я выполню условие! — прохрипел поручик.
— Господа! Господа, так сказать, что все это значит? — захныкал рамоли, беспомощно глядя то на Арпада, то на поручика.
— Ничего, ничего! В одиннадцать часов узнаете!
Около одиннадцати, когда Иза снова пела на сцене свою песенку «Выпил вчера я…», в зал прибежала гардеробщица и в сильном волнении что-то зашептала хозяину. Хозяин вышел следом за ней. Он был возбужден. Я побежал за ними. Гардеробщица повела хозяина в уборную. Я за ними. В уборной висел на подтяжках поручик с вытаращенными глазами и вывалившимся черным языком.
И даже сюда доносилось пение Изы!
…ангелочек, люблю я вино!..Вот и все. Дамские часики чуть побольше нынешних дамских часиков, золотые, с выгравированным именем «Иза» покачиваются теперь в шкафу на цепочке, тихонько отсчитывают время и напоминают о том, что когда-то произошло в кафе «Эмка».
Но мне уже пора! Завтра меня ждет новая работа, а часы на башне костела бьют полночь.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
Если в сумерки или ночью мне бывало боязно лезть на чердак в свою каморку, моя бедная мать всегда говорила:
— Чего ты боишься? Там ведь никакие пугала не затаились! Ты небось своих грехов боишься?
Мне вспоминаются ее слова, когда я вижу, как взрослые люди боятся ходить мимо кладбища в сумерки или ночью, даже при яркой луне… Боятся своих грехов!.. И очень дивятся тому, как это мне не страшно жить рядом с кладбищем (в «могильницкой», где будто бы бродит неприкаянная душа моего предшественника), один на один со своей голубоглазой сиамской принцессой Касей, у которой маленький изогнутый хвостик совсем как посох епископа, и с презабавной собачонкой Мисем, этакой перекрашенной лисой, с успехом выдающей себя за китайского мопса, — дивятся, значит, людишки, как это я не боюсь кладбища и даже, что самое удивительное, с охотой посиживаю там по ночам.
Разве объяснишь, почему я так делаю! Не хочется мне говорить о том, что я пережил во время войны. Если бы я им сказал, что видел дьявола, мало того, нос к носу с ним столкнулся, они бы не поверили мне и решили, что у меня в голове все перепуталось.
И поскольку я видел дьявола, то ничему больше уже не дивлюсь. А жаль! Не помню точно, то ли Бернанос, то ли Мориак, во всяком случае один из них, сказал, что человек молод до тех пор, пока он способен чему-то удивляться. Неправда это. Вот глядя на меня, люди удивляются, а ведь среди них сплошь и рядом попадаются чурбаны с трухлявой душой. Вроде тех деревянных святых, что стерегли бочку с вином у патера Кристофоро. Деревянных святых черви источили, и этих людей тоже какой-то червь точит. Они притворяются святошами. И я уверен, что они частенько поднимают руку и щупают — не появился ли у них над головой светящийся нимб.
Утверждение одного из упомянутых мной знаменитых французских писателей опровергается еще и тем, что я хоть и старик, и даже похож на странствующего деда из Кальварии, и ничему больше не удивляюсь, а чувствую себя молодым. Может, оттого, что удивляюсь, как это я могу ничему не удивляться!
Меня, например, перестало удивлять все, что я пережил во время второй мировой войны. Перестало меня удивлять даже то, что дьявол, о котором я говорил, в моем присутствии плакал!..
Если ко мне приходят воспоминания о тех долгих днях и ночах, наполненных хрипом умирающих людей, их агонией, запахом тлена, чадом крематория, где сжигают трупы, воспоминания о покойниках, похожих на скелеты, обтянутые желтой, изъязвленной кожей, воспоминания о долгих днях, наполненных злобой и торжеством дьявола, я гоню их прочь. Попросту не хочу о них думать. Иногда это мне удается. Зато я охотно призываю светлые воспоминания. Правда, их очень мало, но они есть и радуют меня. Если бы их не было, я, пожалуй, поступил бы так же, как покойный Остружка: повесился бы в овине на пеньковой веревке!
Возможно, светлые воспоминания когда-то не были светлыми. Все дело в том, что в то время, пока одни картины стираются в памяти, линяют и становятся похожи на лохмотья нищего, другие в перспективе времени озаряются солнцем.
Люблю я сидеть на кладбище весной и летом в лунные ночи. Покойники спят в земле, как младенцы, а их души блуждают по Млечному Пути на темно-синем небе, и, если стоит майская ночь, соловьи захлебываются любовной песней. А сейчас мне приятно сидеть на могиле висельника Остружки. Он повесился, как я уже сказал, в овине над сусеком. Приходский священник велел мне похоронить Остружку возле забора в углу кладбища, а потом ночью кто-то пришел и посадил на его могиле сирень. Кусты разрослись и однажды майской ночью превратились в огромный букет, душистый, белый, сказочный. Кто посадил сирень — я так и не знаю.