Шрифт:
Думаю, что в становлении характера, в зарождении в нем профессиональных способностей «совпадение случайностей» играет решающую роль. Можно назвать это предопределением, а можно — старым проверенным и привычным словом «судьба». Это не философствование, просто глупо было бы пройти с горделивой брезгливостью мимо размышлений умных людей, целых народов, мимо опыта древних мудрецов Китая, Индии, Греции с их учениями о Дхарме, Содхане, Карме, Зевсе-Зене…
Но разве нет у человека свободы выбора? Нет воли в достижении поставленной перед собой задачи?.. Цели?.. Обывательски думаю, что все это не помешает успешно следовать по заранее судьбой уложенным рельсам и, зорко следя за путями, притормозить при виде опасностей («А вдруг бревно кто-то положил на пути?»). Каждый может (и должен постараться) подстраховать себя на путях, проложенных судьбою. «На Зевса надейся, но сам не плошай!» Однако соскочить в сторону с пути — это значит (наверняка!) совершить крушение, в котором легко погибнуть самому. Нельзя не учитывать и того, что в каждом из нас (в разной, увы, дозе!) есть сила, которая называется совестью. Она не должна дремать, она нам дана для самосохранения. Отличное страховочное средство!
Итак, кое-как закончена школа-семилетка. Хвастать пока нечем. Заметны увлечения музыкой — много лет молчавшее пианино, кажется, стало оживать. Проявляется слишком большое внимание к театру, но это пока не серьезное, не твердое стремление к профессии, которая может прокормить! Подсознательная тревога родителей приводит к моей замкнутости, и я скрываю, что стою у Большого театра со странным чувством собственной неудовлетворенности. С завистью наблюдаю за домом в Кисловском переулке — там учились Москвин, Мейерхольд, Книппер-Чехова… Там и сейчас кто-то и как-то проводит время. Учиться? Но чему? У кого? У родителей, естественно, все чаще возникает вопрос: куда пристроить сына. Он любит играть, а чаще импровизировать на рояле, любит слушать граммофонные пластинки с оперной музыкой, часами ловит музыкальные передачи по радио. И отец решается. Зимой он отвел меня в музыкальную школу к знаменитой Гнесиной. Проверка оказалась более чем удачной — Елена Фабиановна в середине учебного года взяла меня в свой класс. Но… вместо энергичных занятий музыкой на меня находит апатия и лень. Часто повторяемые требования мамы («иди учить урок музыки!») стали ненавистны, в то время как мои сверстники часами упражнялись, играя на рояле. «Кем ты будешь?» — осторожно задавал вопрос отец. Теперь-то я понимаю, что мог бы стать музыкантом, но, увы, это не моя страсть, не мое предназначение.
Знакомые родителей предложили: «Может быть, ему пойти в театр, стать актером?» Был в Москве такой рабочий Художественный театр, которым руководили С. П. Трусов и А.Д. Попов — отменные мастера режиссуры! Знакомая повела меня на пробу и, видно, похлопотала там за меня. Я прочитал монолог председателя из «Пира во время чумы». Улыбнулись, приняли. Дали роль не то третьего солдата, не то второго офицера. Театр есть театр — маленькие интрижки, мелкие романчики, маленькие роли… И всё возрастающий вопрос: что делать?
Я работал на радио, составлял музыкальные программы, работал хронометристом. Сидя за уютным чайным столом, знакомые родителей говорили о великих артистах, режиссерах, знаменитых спектаклях, никак, разумеется, всерьез не соотнося свои впечатления и воспоминания с моей судьбой. Это был другой мир — преклоняющийся перед искусством, но далекий от него и не представляющий возможности присутствия в нем меня. Моя любовь, переходящая в страсть, принималась как детское увлечение милого мальчика, старательно аккомпанирующего другому «милому мальчику», поющему на вечеринках баритоном романсы Чайковского. Это украшало быт компании, но не снимало проблемы моего будущего. Это было всего лишь украшение искусством жизни, но не самим искусством. Любительщина, приятное времяпровождение. Никаких ясных перспектив, никаких надежд. Вакуум!
Не играть же на фортепьянах? Ведь не Рахманинов же он! И даже не Софроницкий! Получает музыкальное образование, но что в нем толку, если не Рахманинов и не Софроницкий! Вот заболела рука, «переиграл» её — сказали учителя, слишком рьяно готовился к экзаменам. А надо было регулярно заниматься, не «наскоком». «Играешь ты очень хорошо, — сказал мне мудрый педагог, — но если у тебя нет воли и терпения, если не можешь ежедневно тренироваться по 5–6 часов, как, например, Левушка Оборин, то пианист из тебя не выйдет!» Но на разучивание сложных пассажей Шопена и Листа у меня не хватало ни терпения, ни воли, ни желания. Всё!
Молодые люди моего поколения в то время состояли на учете на молодежной бирже труда. Записался туда и я. Через короткое время получил направление в Фабрично-заводское училище повышенного типа, химического направления. 2 года обучения — и я буду квалифицированным рабочим на химическом заводе! Учусь. Беда! Ребята из рабочих семейств, из крестьян, чернорабочие, из бывших беспризорников всё понимают, запоминают с легкостью и шуткой. Органическая и неорганическая химия, введение в высшую математику, физика… Все всё понимают, знают, сдают экзамены.
Один я в хвосте. Спасло одно — в то время проводился эксперимент нового метода обучения: «Дальтон-план». Смысл его заключался в том, что предметы изучались группами, компаниями учащихся и сдавались (о, радость!) тоже всем коллективом, из которого выбирался один ответственный; он и сдавал экзамен за всех, в присутствии спорящего (обсуждающего проблему!) коллектива. Естественно, я никогда не мог быть «ответственным», всегда был молчащим, рассчитывающим, что «товарищи выведут». И выводили! Ребята меня бы совсем запрезирали, если бы не… пианино. Оно стояло в коридоре — разбитое, забытое и расстроенное. Я бренчал на нем популярные песенки и тем самым спас себя от презрения друзей. Мы стали часто собираться у инструмента, и тут постепенно произошло чудо! Сидя за инструментом, я по просьбе ребят рассказывал странные и незнакомые для них истории, «озвучивая» их соответствующими музыкальными эпизодами. Это было просто — пересказ какого-нибудь оперного сюжета с вкраплением в него доходчивых, эффектных мелодий. Например, ария Зибеля из «Фауста». Ребятам было интересно — отобьет или не отобьет Фауст у Зибеля Маргариту. Оказывается, что обыкновенный чёрт имеет в опере красивое имя — Мефистофель. И их увлекала волшебная интрижка Мефистофеля с засыхающими в руках Зибеля цветами. «Вот здорово!» — восклицали они, потирая руки и слушая озорную, веселую песню влюбленного студента. «Расскажите вы ей, цветы мои», — бурчали дурными голосами мои друзья в рабочей столовке. Однажды, рассказывая сюжет оперы «Риголетто», я почувствовал одобрительно поддерживающий меня знак судьбы. Дойдя в своем рассказе до того места, где несчастный горбун-отец решает бросить труп герцога в канал (а мои друзья уже знали, что в мешке труп дочери шута!), я сразу заиграл, как и полагалось по опере, такты веселой песенки герцога. И вдруг мои слушатели… содрогнулись! Все вдруг замолкли. Я не знал, что это место у Верди столь гениально драматургически. Оцепенение ребят-фабзайцев, как тогда называли учеников фабрично-заводских училищ, объяснило мне простую и важную истину: носителем эмоциональной силы оперы является не музыка как таковая, а драматургия, сделанная музыкой, соотношение сценического события и музыкальной интонации.
А вот другой пример. Я наигрывал ребятам задумчивое произведение Листа «Утешение» и вполушутку, вполусерьез рассказывал, как знатоки-любители музыки ждут от знаменитого пианиста (в данном случае Софроницкого), как у него прозвучит первая нота (фа), начинающая мелодию. Все ждали, как она прозвучит у меня — уж больно долго я рассказывал о Софроницком, который «не дурак был и выпить», что вызывало у моих слушателей симпатии. Когда я ударил её, кумир нашего класса, всегда изображающий из себя бандита и хулигана, а в сущности бывший самым способным и умным парнем, грубо сказал: «Нет, не так это надо нажимать. Надо тихо, нежно, а ты, как молотком…»