Шрифт:
— Ну, ну, — кричит, — дальше от нас сторонись! Я ведь купец, гражданин почетный! Я, милые вы мои, градской голова! — И при каждом чествовании голос свой все выше и выше вздымал и руками махал, словно пьяный.
Недолго промаялся горемычный старик. Может, с месяц после смерти детей прожил, — и хоронить-то его, бедного, некому было. Чужие люди уж, любви к ближнему ради, на вечную дорогу его приготовили…
Отошли за неимением прямых наследников белокаменные Головины палаты в казну под присутственные места. Только ж недолго и казна нажила в них. Так-то ярко в одну ночь загорелись они — и только одни обгорелые, черные стены остались от них. Так и теперь их никто не поправляет. Ветер, какой в пустоте их завсегда свистит и гуляет, очень пугает наших ребятишек.
Слышно было, что приказный какой-то нарочно присутственные места поджег, дабы можно было ему без опаски документы из дела одного богатого барина выкрасть. В пожаре, мол, утерялись те документы, а потому обвиняемый подлежит подозрению… Вон куда статья-то заехала!..
Часто рассуждаючи об этой истории, мещанин Кибитка — законник наш — говорил: «Надо полагать, оттого так беспощадно Господь этот род наказал и память об нем по ветру развеял, что набольший его на светлый, великий день Христов человека зарезал». Хмурил грозно в это время Кибитка свои черные брови и расстановисто толковал: «Всяка тварь в это время ликует и веселится, а он, ничего того не взявши в расчет, человека жизни лишил…»
— Оно, может, и поменьше наказанье было бы роду тому, ежели бы вина его учинилась в будни, а не в праздник, — задумчиво добавлял законник.
— Этого ты не говори, Кибитка! Всякий человек, — кто-нибудь скажет ему, — за свои грехи сам отвечает.
Покосится, бывало, Кибитка на спорщика и потому только спорщика того за его разговоры не приколотит, что драться ему с тех пор, как он на кулачном бою бойца одного изувечил, указом запрещено было…
— Историю о слепорожденном вспомни и замолчи, — скажет он противнику своему. — В истории той все досконально изложено…
1861
Николай Каразин (1842–1908)
Писанка
В эту весну Дарья вскрылась рано, да как-то совсем неожиданно.
Еще вчера лед был надежен. Большой караван легко переправился на эту сторону, только у самого берега один верблюд чуть было не провалился. Тарантас морозовского приказчика из Петроалександровска тоже благополучно перебрался; лед был толстый, крепкой спайки, надежный, а к ночи потянуло теплом, пошел ливень, — в полночь треснуло и зашипело по реке, а стало светать — уже вся Дарья тронулась, а с левого берега, сажен на десять, полоса чистой воды забурлила, подмывая глинистые скаты.
Бойко тронулся лед, ни прохода — ни проезда. Так и прут льдина на льдину, треск и грохот стоят в воздухе, людские голоса заглушают…
Время настало свободное, праздничное, и много казалинских жителей собралось на реку любоваться грозною картиною ледохода. Отстояли заутреню и обедню, разговелись, перехристосовались, отдохнули малость, ну и нечего больше делать, как только гулять.
Собрались на берегу и простой казалинский народ, и военные, господа даже, из начальства и зажиточного купечества, с своими семействами, — кто пешком, кто в экипажах, кто верхом, по местному обычаю… и все теперь внимательно на ту сторону всматриваются — и простыми глазами, и в бинокли.
Очень занимает всех этот тарантас, что стоит у самой воды, отрезанный бушующей рекою от города и всего жилого-уютного.
Над широкою Дарьею — туман ледяной; неясным пятном виден громоздкий, тяжело нагруженный экипаж, уже распряженный. Верблюды, привезшие его, лежат около, а один забрел в береговые камыши, чуть виднеется. Киргиз-лауча пытается огонь разложить, да дело «плохо клеится» — дымит только промерзлое, сырое топливо. Кто в тарантасе сидит, не видно, а на козлы взобрался высокий человек в военной шинели, шапкою машет и, должно быть, кричит… Помашет-помашет, да и приставит руки ко рту, а ничего не слышно: ширина такая, что и при спокойной воде слов разобрать невозможно, а где же теперь, когда на реке стоит стон стоном, и льдины, как бешеные звери, друг на дружку лезут — сшибаются…
Все, кто на этом — жилом берегу, очень жалеют тех, кто на том — пустынном: этим и тепло, и сыто, и весело по-праздничному, а тем и холодно, и голодно, и притомились, чай, за дальнюю дорогу, а когда Господь приведет перебраться на эту сторону — неизвестно.
Помощь бы тем подать, провизии бы послать — да невозможно, всякая переправа остановилась. На этой стороне казенный железный паром в неисправности, только сейчас к починке приступили: прозевали пост и Страстную неделю, все собирались, а тут вдруг и прорвало неожиданно.
Положение путников на том берегу было действительно очень печальное.
Сообщил об их участи морозовский приказчик из Петроалександровска; он доложил, что обогнал тарантас майора Кусова с семейством, верст за пятьдесят до Дарьи, и что их дела неважные: верблюды, нанятые майором, оказались слабоваты, в степи стояла гололедица, рассчитывали в десять дней всю путину сделать, а только на двадцатый до Дарьи добрались. Провианту, по расчету, и не хватило, с полдороги едут впроголодь, только чаю и осталось с избытком, а сухари все давно приели. Оставил им морозовский приказчик полноги бараньей прожаренной да хлеба фунта два, не больше, а водки или чего-нибудь в этом роде у него самого ничего не осталось. Думали путешественники, что как раз через день и дома будут, а тут вдруг беда — реку прорвало — стоп! Хоть с голоду помирай! Близок локоть, да не укусишь! И что всего обидней, всего раздражительней, что несчастные путешественники ясно видят и город весь сытый и празднующий, и люд гуляющий, и дымки в трубах, а ночью (они еще затемно дотащились до берега) светлое зарево над церковью, огоньки по всем улицам, красные змейки ракет; до их слуха доносятся и пушечные выстрелы, и перезвоны церковных колоколов, даже веселые рожки стрелков и рокот барабана, отбивающего утреннюю зорю…