Шрифт:
Но, словно этого было мало, узнал я и продолжение истории.
Сознание погружалось глубже, в самые темные слои чужой памяти. Туда, где кровоточила рана, теперь уже общая для меня и Михаила Кима — тайна его рождения. Эта память не просто всплывала — она пульсировала тупой болью где-то под ребрами этого парализованного тела.
…Перрон станции Тихоокеанская. Заштатный полустанок Транссиба. Вечер, промозглый, с запахом угля и сырости. Мать пришла провожать его в армию. Сидит на облезлой деревянной скамье, ссутулившись, кутается в старую, выцветшую шаль. Руки дрожат — то ли от холода, то ли от чего-то еще. В зубах — сигарета «Прима». Она никогда не курила при нем. А тут — дымит нервно, глубоко затягиваясь. Губы — тонкая, бескровная щель. Раскосые Глаза смотрят мимо, в мутную даль, где тонут в тумане сопки.
— Врать не буду, Миша… что скучать стану, — голос глухой, без выражения. — Да и ты, поди, тоже не будешь. Чего уж там.
Он молчал. К восемнадцати годам он уже твердо понял: между ними — пропасть. Или, вернее, никогда и не было моста. Так, два берега одной тоскливой реки.
— Одно только… — она замялась, голос предательски дрогнул, ломая маску равнодушия. — Одно ты знать должен. Перед тем как… уйдешь. Правду.
И она рассказала. Ровно, монотонно, будто чужой некролог читала. Про себя — семнадцатилетнюю дуру, сбежавшую из этой дыры в Ленинград, за мечтой. Про то, как оказалась в Кронштадте, как устроилась на швейную фабрику при военно-морском судоремонтном заводе. Как работала, как училась в школе рабочей молодёжи.
А потом голос стал тише, слова падали тяжело, как комья мерзлой земли в могилу.
…Зима. Темно. Возвращалась с занятий. Снег с дождем, ветер. Подворотня. Трое. В спортивной одежде, шапки на глаза надвинуты — самоволка флотская, кто их там разберет… Зажали рот. «Молчи, сука узкоглазая». Затащили в подвал…
Что было дальше — она опустила. Но память Михаила сохранила эхо — липкий ужас, боль, грязь, унижение. Всё это было там, в ее сухих, обрубленных фразах, в ее пустом взгляде.
— Я… никому. Ни слова, — она снова затянулась, выпустила дым. — А через четыре месяца… поняла. Что залетела. Собрала манатки — и сюда. Обратно. В свою дыру.
Так он узнал. Сын насильника. Одного из трех теней в вонючем подвале. Безымянного «физкультурника». Отца своего он теперь знал — вернее, не знал и никогда не узнает. Эта правда была хуже сиротства.
«Лучше бы молчала, дура», — подумал я, Марк Северин, из глубины 1969 года, чувствуя, как чужое прошлое раздавливает меня своей безысходностью. Но она не молчала. Она добивала.
— Наших… корейцев… никого не было тогда, всех в Среднюю Азию угнали. Да и не зналась я с ними особо. Одна с ребенком невесть от кого… Позор. Только отец… дед твой… не отвернулся. Поддержал, как мог.
Грохот поезда, лязг буферов — он приближался, готовый увезти Мишку из этого ада… или в другой. Мать бросила окурок на рельсы, поднимаясь с лавки.
— Ну вот. Теперь знаешь, — сказала она так же ровно. — Служи хорошо. Может, напишешь когда… если захочешь.
Объятий не было. Поцелуев — тоже. Просто посмотрели друг на друга. Долго. Пусто. Потом Мишка подхватил тощий вещмешок, повернулся и вместе с другими призывниками, пошел к обшарпанному зеленому вагону. Не оглядываясь.
Эта «правда» ничего не объяснила. Пропасть между ними была всегда. Теперь он просто увидел ее дно.
Ему было почти девятнадцать. Ей — тридцать семь.
Он служил во Владике. Морпех. «Черный берет». Звучит гордо. Там, в армейской дури и муштре, вдруг прорезался талант. Сила, злость, упорство — всё пошло в борьбу. На дембель уходил чемпионом Тихоокеанского флота по вольной.
А мать… исчезла. Через полгода службы пришло письмо. Короткое, на вырванном из тетрадки листке. Пара абзацев про разное-неважное. И в конце: «Прости, сынок. Я уезжаю. Свою жизнь строить. Ты уже взрослый, дальше сам справишься. У каждого своя дорога к счастью». Подписи не было. Только инициалы.
С Рустамом, наверное. Куда еще ей было деваться? На его Волгу. За ту самую «каменную стену». Может, и нашла свое кривое счастье.
А Мишка… Вернулся на гражданку — а куда? Дома нет. Матери нет. Только спорт. Тренеры заметили, подсуетились — Москва, институт физкультуры, сборная.
Так он и взлетел. Михаил Ким. Сын безымянного насильника и женщины с искалеченной душой. Взлетел высоко. Чемпион округа, олимпийская надежда… Яркая вспышка на советском спортивном небосклоне.
Чтобы потом так же стремительно рухнуть. На больничную койку. Со сломанной шеей. С чужим сознанием в голове. Финал достойный этой истории, не правда ли? Ирония судьбы, мать ее…
Эта память нахлынула последней напастью, как будто сознание Марка Северина до конца оберегало себя от самого страшного — от момента катастрофы. Но теперь она встала перед внутренним взором со всей отчетливостью.
ГЦОЛИФК — Институт физкультуры — был не просто вузом. Это был Олимп по-советски. Фабрика чемпионов. На лекциях рядом с тобой мог сидеть рекордсмен мира по штанге, в столовой за соседним столом — олимпийский чемпион по хоккею. А уж бывших звезд, переквалифицировавшихся в тренеры, и преподаватели, было как грязи. Жили не будущим, как в обычных институтах — дипломами и распределением, — а настоящим. Сборы, соревнования, поездки за бугор — пусть и под присмотром «искусствоведов в штатском». Спорт в Союзе был больше, чем спорт. Это был фронт идеологической войны, и они были его гвардией. Их победа — победа строя. Их проигрыш… лучше не проигрывать. Кормили по спецпайкам, одевали лучше других, селили в отдельных номерах. Они были элитой. Витриной. И знали это. Цена — побеждать. Всегда. Любой ценой. Каждая золотая медаль — гвоздь в гроб мирового империализма и триумф строителей коммунизма. Коммунизм так и не построили, а вот медали ковали исправно.