Шрифт:
— Живая она была, — говорит он наконец, и слово это звучит весомо. — Смеялась часто. Глаза горели. Пока жизнь ее не обломала. Пока одна не осталась. С тобой на руках.
— Это я виноват? — В голосе Мишки — детский страх, который никуда не делся, просто забился глубже.
— Ты? — Дед поворачивается, кладет тяжелую, сухую ладонь на его плечо. Ладонь пахнет дымом и воском. — При чем тут ты, глупый? Жизнь — она как река в горах. Камни бросает под ноги. Кого-то они закаляют, делают крепче. А кого-то — сбивают с ног, ранят. Вот мать твою… ранило. Не сломало до конца, нет. Но надломило. Теперь она не живет — выживает. Как может. Цепляется.
— Я так не хочу! — выдыхает Мишка. Почти кричит.
— А ты и не будешь, — голос деда обретает твердость гранита. — В тебе другая закваска. Не только ее кровь — моя тоже. А мы, Ким Чхорвоны, — мы из тех, кто гнется, но не ломается. Корни держим. Понял?
Мишка поднимает голову, смотрит на старика. И я, Марк Северин, чувствую это. Не просто вижу картинку — ощущаю разливающееся по чужому телу тепло. Чувство опоры. Настоящей, не фальшивой. В мире бараков, пьяных «ухажёров» и материнской усталости — этот старик был скалой. Единственной.
Грохот в коридоре — что-то металлическое упало с оглушительным звоном. Реальность больничной палаты вернулась резко, безжалостно. Неподвижность. Запах хлорки и формалина. Тусклый свет. Но что-то сместилось внутри меня. Этот парень, Михаил Ким, чье тело я угнал, перестал быть просто «сосудом». Его прошлое, его боль, его единственная опора в лице этого таежного мудреца — всё это теперь было частью меня. Я словно прочитал чужой дневник, интимный, без прикрас, и теперь был связан с автором невидимыми нитями.
И то воспоминание о материных мужчинах… оно обрело новый, горький смысл. Не просто случайные связи. Память подсказала деталь: каждый раз она готовилась выйти замуж. Надеялась. Пыталась вырваться из беспросветной нужды и одиночества. И каждый раз — облом. Очередной «принц» оказывался горьким пьяницей, конченным, пустым местом. Если поначалу они и несли что-то в их скудный быт, то потом уносили гораздо больше. Пять попыток построить то, что называется семьей. Пять провалов. Неудивительно, что она «надломилась», как сказал дед. Неудивительно, что потухла. Жизнь ее била наотмашь, без жалости.
После тех пяти — неудачных, ранивших — появился шестой. Дядя Рустам.
Память выхватила его образ с резкой четкостью: широкий в кости, не суетливый, с тяжелым, внимательным взглядом из-под густых черных бровей. Голос — низкий, с хрипотцой, как будто камни перекатываются. В нем чувствовалась порода, основательность, которой так не хватало предыдущим «женихам». Он пил — кто ж тогда не пил? — но в меру, без дури. И мать… Кажется, только его она и полюбила по-настоящему, с отчаянной надеждой утопающего, ухватившегося за спасательный круг.
— С ним, Лиз, как за каменной стеной, — говорила она соседке за фанерной перегородкой, не догадываясь, что Мишка, притворяющийся спящим, ловит каждое слово.
«Каменная стена»… Пятнадцатилетний пацан, выросший в бараке, понимал это буквально: отдельный дом с каменным забором. Своя комната. Велосипед «Орлёнок», а может, даже взрослый «Урал». Конец вечной нужде. И дядя Рустам, кажется, был не против. Намерения — самые серьезные. Об этом Мишка тоже знал — из тех же подслушанных разговоров, из обрывков фраз, из того, как мать стала по-другому держаться — чуть прямее, чуть увереннее.
Но вместе с копченой колбасой и шпротами, появившимися на их столе, в душу Мишки закралась тревога. Черная, липкая, как смола. Он уже не был ребенком. В свои пятнадцать, он знал, что происходит между мужчиной и женщиной за закрытой дверью. И его жгло чувство — сложное, мутное. Не просто ревность подростка. А страх. Тот самый, глубинный, вбитый годами страх оказаться лишним. Что мать выберет не его. Что его отправят… туда.
Я ощутил это почти физически — фантомную боль. Всплыл в памяти застарелый ужас Мишки перед одним словом: «Интернат». Это была главная материнская угроза, безотказный рычаг давления: «Будешь плохо себя вести (учиться, слушаться, дышать…) — сдам в интернат!» И перед глазами вставала картинка: унылое кирпичное здание за пыльным забором, стриженые под ноль пацаны с волчьими взглядами, курящие тайком девчонки в одинаковых платьях, про которых шептали, что «дают» уже с двенадцати лет за сигарету или вовсе бесплатно.… Интернат был синонимом конца света. Конца той хрупкой, но все же его жизни рядом с матерью.
Дядя Рустам, татарин с Волги, приехавший на Дальний Восток за «длинным рублем» и осевший здесь бригадиром на лесопилке, стал менять их быт. Деньги у него водились, и он их не жалел. Шоколадные конфеты коробками, новая клеенка на стол, матери — отрез на платье. Но вместе с этим в их крохотной комнатке появился его запах — терпкий, мужской, смешанный с запахом опилок и табака. Он был слишком большим для этого пространства. Задевал плечом полки, стукался головой о притолоку, его тяжелые шаги отдавались в полу. Приходил под вечер, уходил затемно.