Шрифт:
Сильнее всего мою мутти околдовали пейзажи. Она заставляла Аннелизе описывать их снова и снова, так что мне даже стало неловко за подобную настойчивость. Возможно, мать достигла того возраста, когда мигранты мечтают вернуться в родные края, хотя и знают: того, к чему они хотели бы возвратиться, больше нет.
Аннелизе говорила о своих родителях, о том, как они баловали и нежили ее, единственную дочь супружеской пары, уже вышедшей из того возраста, когда можно ожидать других детей, и потому сдувавшей с нее пылинки.
Рассказала о том, как отец однажды поругался с учительницей из-за наказания, которого, по его мнению, дочка не заслужила (еще как заслужила, прибавила Аннелизе: петарды не взрываются у кого-то над головой потому, что их голуби принесли на крылышках, верно?), и изложила во всех деталях рецепты блюд, готовить которые мать пыталась ее учить.
— Как, должно быть, прекрасно расти в таком месте, Аннелизе.
— У меня было самое чудесное на свете детство, госпожа Сэлинджер.
Как тут возразишь?
Снег, лужайки. Бодрящий морозец. Любящие родители.
Зибенхох.
Жаль, что все это оказалось ложью.
Я не слышал, как он пришел, потеряв представление о времени, а может, и не только это. Не слышал, как машина припарковалась на подъездной дорожке, не слышал шагов по лестнице. Только почувствовал, как меня схватила чья-то рука.
И заорал.
— Ты, — проговорил я.
Хотел произнести что-то осмысленное. Не получилось.
Вернер ждал.
С болезненным стоном он встал на одно колено и подобрал куклу. Сдул с нее пыль, погладил. Потом положил в шкатулку сердечком.
Я, весь дрожа, следил за каждым его движением.
Он взял у меня из рук обе фотографии. Взял осторожно, не глядя мне в глаза, протер о свитер и положил в конверт. Туда же положил два листка пожелтевшей бумаги, большой и маленький.
Сунул в шкатулку сердечком конверт, острие топора и рукоятку, сломанную пополам. Наконец закрыл шкатулку, взял ее обеими руками и поднялся.
— Выключи свет перед тем, как спускаться, ладно?
— Куда… куда ты? — спросил я, все еще не в силах унять дрожь во всем теле.
— На кухню. Нам нужно поговорить, там самое подходящее место.
И он исчез, оставив меня в одиночестве.
Я сполз по лестнице, держась за перила. Ноги были как ватные.
Вернер сидел на своем обычном стуле. Даже разжег камин. Знаком велел мне сесть. Поставил на стол пепельницу, две стопки и бутылку граппы. Картина повседневности. Не будь шкатулки у него на коленях, я бы подумал, что все это мне померещилось.
Топор. Кукла.
Фотографии…
Плод больного воображения.
— Всё здесь? — спросил я.
Вернера удивила моя реакция не меньше, чем меня — его обычная повадка.
— Садись и выпей.
Я подчинился.
— Думаю, у тебя ко мне много вопросов?
Меня снова поразил тон его голоса. В нем не слышалось ни волнения, ни страха.
Передо мной сидел тот же Вернер, готовый поведать очередную старую историю. Не знаю, чего я ожидал, но только не этой сугубой обыденности: две стопки граппы, камин, в котором потрескивают дрова.
Он протянул мне стопку.
— Мне нужны ответы, Вернер, иначе, как Бог свят, едва выйдя за порог, я первым делом позвоню в полицию.
Вернер отдернул руку. Поставил стопку на стол, погладил шкатулку.
— Это не так просто.
— Говори.
Вернер откинулся на спинку стула.
— Ты должен знать, что мы любили ее. Я ее любил.
— Ты все врешь. Проклятый убийца.
Вернер ковырял заусенец на пальце, пока не пошла кровь.
Поднес палец ко рту.
— Мы любили ее как родную дочь, — выдавил он через целую вечность.
Содержимое конверта. На фотографиях — Курт и Эви, в обнимку. Курт и Эви машут рукой в знак приветствия. На обеих Эви держит новорожденное дитя.
Девочку.
Со светлыми волосами.
Имя новорожденной значилось на листке, сложенном вчетверо. Аннелизе Шальтцманн, гласил листок, свидетельство о рождении, выданное в Австрийской Республике. Родилась у Эви Тоньон, незамужней, 3 января 1985 года. Свидетельство о рождении гласило нечто немыслимое.
— У Эви и Курта была дочь.
— Да.